Кавказ

04
апр
2018
Прочитано: 58
Категория: Интересное в СМИ
Автор: Александр Дюма

Содержание

КАВКАЗ

Общие сведения о Кавказе
Вступление

Первый период
От Прометея до Христа

Расскажем нашим читателям о топографии, географии и истории Кавказа, хотя им все это, быть может, уже и знакомо.

Автору тем не менее не следует забывать, что не каждый читатель имеет полное представление о предмете разговора.

Итак — Кавказские горы расположены между 40 и 45 градусами северной широты и 35 и 47 градусами восточной долготы, они простираются от Каспийского моря до Азовского, от Анапы до Баку.

Три наивысшие точки Кавказских гор: Эльбрус, возвышающийся на 14 600 футов: Казбек известный когда-то под именем Мкинвари[9], на 14 400, и Шат Абруз высотой в 12 000 футов[10].

Никто еще не достигал вершины Эльбруса. Как утверждают горцы, для этого нужно особое дозволение бога. По преданию на вершине Эльбруса приземлился голубь с Ноева ковчега.

Мкинвари на 200 футов ниже Эльбруса, это та самая скала, к которой был прикован Прометей. Русские назвали ее Казбеком потому, что деревня Степан-Цминда, раскинувшаяся у подножья горы, была с давних времен и по нынешние резиденцией князей Кази-беков, владельцев ущелья и его хранителей.

Что касается Шат-Абруза, находящегося в Дагестане, то вершина его, сказывают, служит пристанищем анки — громадной птицы, по сравнению с которой орел всего-навсего муха, а кондор мал, как колибри.

Кавказ, эта исполинская твердыня, эта величественная крепость, эта гранитная зубчатая стена, вечно покрытая снегом, упирается своим северным склоном в пески, некогда бывшие дном огромного моря, над которым возвышались как гигантские острова не только Кавказ, но и Тавр, Демавенд и Таврида. Каспийское море, в древности именуемое озером, составляло лишь часть этого необозримого моря и не исключено, что на севере оно сливалось с Белым и Балтийским морями.

К какой исторической эпохе относится великий потоп, который разделил Эвксинский Понт, Аральское море, Эриванское, Урмийское и Ванское озера, образовавший Еникольский, Дарданелльский, Мессинский и Гибралтарский проливы? К библейскому Ноеву потопу у евреев, или к потопу Ксиксютуса у халдеев, или к потопу Девкалиона и Огигия у греков? Мы не можем ответить на эти вопросы, но считаем безусловно доказанным, что Каспийское море и в наши дни сообщается с другими морями благодаря подземным каналам, и поэтому оно теряет воды, получаемые из Урала, Волги, Терека и Куры; глубина Каспийского моря меняется; при понижении его уровня обнажаются места, свидетельствующие об этом; и, наконец, самый убедительный аргумент — ежегодно незадолго до зимы на поверхности Персидского залива появляются травы и листья растений, встречающиеся только на берегах или на дне великого Каспийского озера.

Кавказ — это два параллельных ряда гор: более высокие горы находятся на севере, менее высокие на юге. Северная цепь гор могла бы называться белыми (снежными) горами, а южная — черными. Наиболее известные вершины последней: гора Лысая, гора Воров, горы Кур, Мрачный лес и Кинжал. Только два природных прохода на этом большом пространстве: Дарьяльское ущелье (Pylae Caucasiae Плиния), известное так же, как Кавказские ворота. Сарматские ворота, Каспийские ворота, Албанские ворота, Железные ворота и Дербентское ущелье, являющееся по преданию воротами Александра Македонского. Мы побывали в этих ущельях и постараемся дать нашим читателям подробное о них представление.

Белые горы состоят из базальтового порфира, гранита и сиенита. Порфиры встречаются тут следующих окрасок: голубой с желтыми или красными и белыми пятнами, красный и зеленый. Граниты в основном серого, черного и голубого цвета.

Горная цепь (Черные горы) образована известняком, мергельным песчаником и сланцем со шпатовыми и кварцевыми прожилками.

Страбон подробно рассказывает о золотых приисках Колхиды: частички золота, уносимые дождями из месторождений золота в ручьи и реки, обогащали их золотым песком. Сваны, нынешние мингрельцы[11], собирали их в бараньи кожи, покрытые шерстью, в которых и застревала блестящая пыль. Отсюда и пошел миф или, как мы предпочитаем говорить, история о Золотом руне.

И сейчас еще в осетинской церкви Нуцала сохранилась надпись на грузинском языке, подтверждающая, что когда-то здесь было так много драгоценных металлов, как сейчас обычной пыли. Существовали ли эти богатства или нет, это может показаться спорным, но тут есть другой продукт природы, может быть, более редкий и менее драгоценный: это — нефть. Она существует, ее видят, ее добывают в изобилии на западном побережье Каспийского моря. Мы расскажем о нефти, когда будем описывать поездку в Баку.

Кубань и Терек на севере и Кур и Аракс на юге образуют границы Кавказского перешейка. Древний Кур это нынешняя Кура, а Аракс — Иелис у скифов и Танаис у спутников Александра Македонского. Под этим последним названием его иногда путали с Доном, как порой смешивали с Фазисом — нынешним Рионом. Вергилий упоминал Pontem indignatus Araxes[12]. Направления, по которым текут Аракс и Рион, противоположны одно другому. Первый впадает выше Муганских степей, знаменитых своими змеями, в Куру. Второй — в Черное море, между Поти и Редут-кале.

Когда мы будем пересекать Терек, Куру, Аракс и Фаз, мы расскажем о том, что узнали об этих местах.

Кубань расположена на правой стороне: она берет начало у Эльбруса, пересекает Малую Абхазию, протекает по черкесским землям и ниже Тамани впадает в Черное море: это Ипанис Геродота и Страбона и Вардан у Птолемея. В XIII веке татары, вторгшиеся в скифские земли, называли эту реку Кумань или Кубань. Русские приняли второе название, под которым Кубань и известна теперь. Этимология этого названия пока не объяснена. На Кубани расположены казачьи поселения правого фланга.

Происхождение же слова Кавказ известно. Кавказ обязан своим названием убийству, совершенному одним из самых древних богов. Когда Сатурн, изувечивший своего отца и поглотивший собственных детей, был разгромлен в грандиозной битве Юпитером (своим сыном), он скрылся с поля боя; странствуя, встретил пастуха по имени Кавказ, направлявшегося со стадом на гору Пифаг, отделяющую Армению от Ассирии (по Страбону, с этой горы берет начало Тигр). Кавказ имел неосторожность преградить путь беглецу, но Сатурн убил его ударом меча. Юпитер, желая увековечить напоминание об этом убийстве, дал имя жертвы всей Кавказской горной цепи, к которой горы Армении, Малой Азии, Крыма и Персии относятся очень условно — как некие отроги. Тот же Юпитер выбрал одну из самых высоких вершин Кавказа — Казбек — орудием мести.

Скифский Фром-Теул (он же греческий Прометей) был привязан Вулканом алмазными цепями к скалам Казбека за то, что он, Прометей, создал человека и, в довершение собственного преступления, даровал человеку огонь, похищенный им с неба. Фром-Теул по-скифски «благодетельное божество». Прометей в переводе с греческого — «ясновидящий бог».

Согласно мифологии, Прометей из предусмотрительности наградил человека трусостью лисицы, хитростью змеи, свирепостью тигра и силой льва. Человек, любуясь рождающейся утренней зарей, непременно должен вспомнить место, где принял муки первый благодетель человечества…

Через четыре тысячи лет крест заменил скалу, а горе с крестом суждено было затмить Мкинвари.

Прометей обречен был прожить на этой горе тридцать тысяч лет. И все эти тридцать тысяч лет коршун, сын Тифона и Ехидны (для столь длительного мщения был выбран не кто другой, как палач-бог) должен был ежедневно выклевывать печень Прометея. Но через тридцать лет Геркулес, сын Юпитера, убил коршуна и освободил Прометея.

Под убаюкивающее пение Океанид Прометей проклинал бесчеловечную силу, принуждающую гения склониться перед судьбой. Когда Прометей безрезультатно боролся с коршуном невежества, он знал, что эта хищная птица пожирает на самом деле не печень его, а сердце.

Согласно легендам, когда на Кавказе еще не было людей, здесь находились некие дивы-великаны, занимавшие всю сушу. На языках древних жителей Азии див означало остров-великан. Отсюда Maldives, Lagueedives, Serendives.

И в самом деле, не был ли каждый из этих островов великаном, вышедшим из морской пучины? Не были ли титаны, воевавшие с Юпитером, островами Эгейского моря, ведь ныне угасшие вулканы могли в прежние времена извергать пламя?

Некий из дивов, по имени Арженк, построил на одной из вершин Кавказа дворец, где, как уверяют легенды, сохранились статуи властителей давних эпох.

Пришелец, называемый Гушенком, сидя на своем двенадцатиногом морском коне, напал на дивов. С вершины Демавенда скатилась скала и убила Гушенка и его коня, а конь же очень похож на корабль с его двенадцатью веслами.

Нынешние черкесы — один из самых воинственных народов Кавказа — именуют себя адигами. Корень этого слова «ада», что переводится как остров.

Ад и Адам, что означает человек, отличаются друг от друга только двумя буквами — какая мрачная этимология!

Зороастр поселяет на вершине Эльбруса злого духа Арисмана, из которого получился Ариман. «Он бросается с вершины Эльбруса, — рассказывает Зороастр, — и его тело, распростертое над пропастью, становится похожим на огненный мост между двумя мирами».

На Шат-Абрузе жила анка — птица-исполин, описанная в «Тысяче и одной ночи» под именем Рок. Когда Рок расправлял крылья, закрывался горизонт и исчезал солнечный свет.

Оставим, однако, предания и попытаемся посмотреть на историю Кавказа, историю, начало которой очень туманно, но по мере того, как мы будем приближаться к современности, этот туман будет все больше рассеиваться.

Взгляните на безбрежное море, по которому плывет исполинский корабль. Это море — потоп, корабль — ковчег. За 2348 лет до рождения Христа ковчег пристает к вершине Арарата: семя будущего человечества спасено. Спустя два века, Гайк основывает армянское государство, а Таргамос — грузинское[13].

Летосчисление еще очень запутано, но армяне и грузины утверждают, что Гайк и Таргамос были современниками Немврода и Ассура. Посмотрите на Марпезию и ее амазонок, о которых ничего не известно: они как тени. Воинственная царица оставляет берега Термодона и дает свое имя скале Дарьяла. Иорнанд пишет о царице, но Вергилий воспевает гору.

Но вот забрезжил рассвет. Появляется Семирамида — дочь голубей. Она покоряет Армению, возводит Артемизу, присутствует при смерти своего возлюбленного — короля Азая Прекрасного, убитого на поле битвы. Семирамида хоронит его подле Арарата и возвращается в Вавилон, чтобы умереть от руки собственного сына Пиния, этого древнего Гамлета, мстящего за отца.

За 1219 лет до новой эры хронология становится более последовательной и точной.

За тридцать пять лет до Троянской войны какое-то судно, дотоле неведомое жителям Колхиды, вошло в Фазис и бросило якорь под стенами жилища царя Этеса, отца Медеи. То был корабль Арго, отправившийся из Йолхоса в Фессалию за Золотым руном под командой Ясона.

Не станем рассказывать драматическую историю Медеи и Ясона: она общеизвестна.

За 800 лет до нашей эры по Юстину и за 820 лет по Евсевию пламя Сарданапалова пожарища начинает освещать Восток. После гибели сына Сарданапала Фула начались раздоры и распад империи. Из ее клочков три государя составляют свои владения. Паруйр основывает независимую Армению. Но очень скоро арзепуны, дети Сеннахериба, 185 тысяч из воинства которого за одну ночь уничтожает архангел, захватывают Армению. Потом в Ниневии во время молитвы Сеннахериб был убит двумя своими сыновьями.

Через двадцать лет в Грузию и в Лазистан были пригнаны евреи, пленники Салманасара. В Лазистане и в районе Рачи и по сей день существует воинственное племя иудеев. Все они потомки тех, кого победил разрушитель Израильского царства Салманасар. Предки их были современниками старца Товия, сын коего в сопровождении архангела Рафаила ходил к Габелу, требуя возвращения ему десяти талантов, которые Габел взял в долг у его отца.

Еще через двадцать лет возникает фамилия Багратидов, к которой относятся князья Багратионы: мы будем встречаться с представителями этого рода во время наших странствий.

Проходят две трети столетия. Через Дарьяльское ущелье скифы врываются в Армению, захватывают Малую Азию и проникают в Египет.

Диркан I, имя которого в Европе переиначилось в Тиграна и потомки которого воевали с Помпеем основал династию армянских царей. Он происходил от того самого Гайка, который породил государство, но не династию. Диркан I современник Кира, отрубленная голова которого была погружена в сосуд с кровью. Но прежде чем кровожадный Кир был таким образом напоен кровью, он завоевал Колхиду и Армению.

Артарксеркс Мнемон, сын Дария II, убивает собственной рукой в битве при Кунаксе юного Кира, который восстал против него.

У Кира служит Ксенофонт, спасенный Сократом в сражении при Делии. Ксенофонт с десятью тысячами воинов совершил знаменитое отступление от берегов Тигра до Хризополиса, о чем он рассказал потом, и которое является образцом стратегии.

Через шестьдесят лет после этого Александр отправляется из Македонии, переплывает Геллеспонт и разбивает на берегах Граника армию Дария. В войсках Дария, потерпевших поражение при Иссусе и Арбелле, сражаются кавказцы и армяне под водительством Оронта и Мифроста.

Потом слава покорителя Персии и Индии достигает такой степени, что легенды перемешиваются с исторически доказанными фактами. По преданию, распространенному на Кавказе, Александр сворачивает со своего пути, приходит на Кавказ и запирает оба кавказских ущелья: Дербентское — железными воротами, а Дарьяльское — знаменитой стеной, которая якобы простирается от Каспийского до Азовского моря. Это предание освящается и Кораном и с тех пор делается неоспоримой истиной для всех мусульман (в том числе и мусульманских народов Кавказа): ведь все, что подтверждено устами пророка, свято. Только в Коране Александр Македонский зовется Зуль-Карнаином, т. е. двурогим. Взгляните на медали Александра, на которых он, подобно Аммону — сыну Юпитера, носит отцовские рога, и вы получите объяснение названия Зуль-Карнаин. Вот как вещает Магомет:

«Прибыв к подножью двух гор, Зуль-Карнаин встретил там жителей, которые с трудом понимали его странный язык.

— О Зуль-Карнаин! — говорили они ему — Ядгуги и Мадгуги грабят наши земли. Мы будем платить тебе дань, если ты построишь стену между ними и нами.

Он отвечал:

— Дары неба предпочтительнее вашей дани. Я исполню ваше желание; принесите мне железа и сложите его в кучу, равную высоте ваших гор.

Потом он добавил:

— Дуйте, чтобы воспламенилось железо.

Затем он еще сказал:

— Принесите мне расплавленной меди, которую я волью в железо.

Ядгуги и Мадгуги не могли с тех пор ни пройти через эту стену, ни пробить ее. Это было сделано по милости божьей, но когда настанет предначертанное им время, он разрушит эту стену. Бог ничего напрасно не возвещает».

Некоторые историки уверяют, будто эта стена была составлена из железных и медных брусьев, спаянных между собою и покрытых слоем растопленной меди. Временами стражи этой стены подходили к медным ее воротам и били по ним молотком, тем самым давая знать Ядгугам и Мадгугам, что стена хорошо оберегается.

Полвека спустя после этого мнимого прихода сюда Александра Фарнаваз освобождает Грузию от владычества персов и составляет грузинскую азбуку. В свою очередь Артаксиас и Зазиздиас пользуются поражением и смертью Антиоха Великого для освобождения Армении из-под ассирийского ига. Эта смерть лишает Ганнибала опоры, и вскоре Армения видит в своих пределах победителя при Тразимене и побежденного при Заме. По плану Ганнибала воздвигается город Арташат, который со временем будет разрушен Корбулоном, но восстановлен Тиридатом под именем Неронии в честь Нерона.

За двести лет до этого Мириан основывает в Грузии династию Небротидов, а Вагаршак в Армении династию Аршакидов, которые вскоре овладевают грузинским престолом.

Вагаршак, именуемый историками Тиграном II, отец Тиграна Великого, который заставлял называть себя царем царей, объявляет войну римлянам, нападает на Каппадокию и покоряет Ассирию, но встречает Лукулла, который его разбивает, налагает дань в тридцать три миллиона нынешних денег, отнимает у него Сирию, Каппадокию и Малую Армению, превращает Колхиду в римскую провинцию, поднимается по Фазису, достигает Эльбруса и Казбека, и только змеи Муганских степей заставляют его легионы прекратить дальнейшее шествие.

Через десять лет Митридат, разбитый Помпеем, пересекает Кавказ, переплывает Дон и находит убежище в Тавриде. Он говорил на двадцати четырех языках — по числу подвластных ему двадцати четырех народов. Римляне занимают Грузию, Имеретию и Албанию (теперешнюю Кахетию).

Армения же была покорена Марком Антонием спустя тридцать лет после смерти понтийского государя.

Наконец рождается Христос. Хотя это скоро произведет переворот в мире, однако о Христе еще долго на Кавказе не будет слышно. Только в самый год смерти Христа, Авгар, царь Эдесский, принимает крещение, и еще через семь лет Святой Андрей и Святой Симон приходят проповедовать христианскую веру в Месхию, нынешний Ахалцыхский уезд.

Вот первый результат той великой жертвы, которая должна была стать для нового мира тем же, чем жертва Прометея была для древнего мира.

Второй период
От Христа до Магомета II

Римские императоры сменяли друг друга: Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон… Уже двенадцать лет Нерон на троне — как музыкант и поэт, он путешествует по Греции и покоряет царство за царством, между тем, как Вендекс мечтает о восстании галлов, а Гальба о восстании в Испании.

Корбулон, победитель парфян, вторгается в Армению, берет и разрушает Арташат, второй Карфаген, основанный Ганнибалом, и принуждает Тиридата, которого парфяне избрали государем без согласия римлян, сложить корону, чтобы вновь принять ее из рук императора.

Завистливый император приказывает Корбулону, чтобы он лишил себя жизни. Корбулон повинуется, пронзая себя мечом в Коринфе.

Спустя тринадцать лет на том месте, где Эрован, отнявший у Арташеса армянский трон, был разбит персами, возникает город Эривань.

Счастливчик, усыновленный Нероном, становится римским императором, т. е. императором мира. Кавказские народы видят в нем победителя Армении, Иберии и Колхиды. Он дает албанцам царя и отправляется в район Евфрата, где вскоре потрясет до основания империю Аршакидов, которая окончательно рухнет через три ближайших столетия.

Мы говорим о Траяне, в царствование которого мир на мгновенье обретет покой — после тирании Калигулы, Клавдия и Нерона.

Через полвека авангард светлорусых народов появляется на Кавказе. Это — готы, победители скандинавов, кимвров, венетов, бургундов, лазигов и финнов. Они вытесняют аланов, кочующих со своими стадами по обширным степям, по которым мы проедем, и поселяются на берегах Черного моря, где столкнутся с гуннами. В результате гунны истребят готов.

Основывается новая столица Армении — Вагашанад, теперешняя деревня под тем же названием в окрестностях Эчмиадзинского монастыря. Но едва город был выстроен, как хазары хлынули к Кавказским воротам — завоевателей уже не пугает имя Александра Великого. Хазары приходят из низовьев Волги, проникают через ущелье Дарья, — по преданию этот персидский государь дал свое имя Дарьялу, — рассеиваются по Армении, принудив аваров удалиться в ущелья Гимры, где мы найдем их, когда станем взбираться на вершины Караная. Хазары стали свидетелями событий, которые возводят персидских Сасанидов на престол Грузии.

Тогда же лев, дремавший на берегах Тибра, снова простирает свои когти к Кавказу. Император Тацит, который имел в числе своих предков одного великого историка, был возведен на трон сенатом на 70 году своей жизни. Он был избран, как видно из решения сената, по причине своих добродетелей. За то он и был убит в шестом месяце правления: добродетельные государи не нравятся одряхлевшим народам[14].

За короткое царствование он разбил готов и оттеснил аланов в ущелья Кавказа.

Пользуясь минутным спокойствием, следовавшим за этой победой Тиридат делается царем Армении. Христианство утверждается в его государстве. Эчмиадзинский монастырь основан Святой Ниной[15]. Языческие идолы разрушаются и заменяются христианскими крестами. Тиридат умирает после изгнания хазаров из Армении и Грузии.

Бакури I, грузинский царь (правильнее царь Иберии) ведет войну с персами, покорившими Армению, которой с другой стороны угрожают варвары севера. Эти последние отражены Ваганом Аматуни, который разбивает их в Вагашанаде, на том самом поле битвы, где русские разобьют персов в 1827 году. Но тем не менее персы проникают до подножья Кавказских гор и строят крепость там, где столетием позже царь Вахтанг основал Тифлис. В эту эпоху в Армении формируется новый язык, а будущая Грузия трудится над переводом Священного Писания.

Час Аршакидов наступил: эта династия, которую безуспешно хотел ниспровергнуть Траян заменена Сасанидами которые были наследниками парфянских царей и предшественниками мусульманских халифов. Первый государь этой династии уже видит Вахтанга Гур-гаслана на троне Грузии. Вахтанг основал Тифлис, покорил Мингрелию и Абхазию, изгнал персов, подчинил осетин и печенегов.

Вахтанг I умирает в 499 г., когда армяне впадают в ересь и когда суэвы[16], которые скоро будут союзниками гуннов в их набегах на запад, появляются в древнем царстве Митридата. И в эту эпоху Кавказ слышит, как раздаются в самых глубоких его долинах шаги того народа, который на пути своем попирает полсвета, а другую половину приводит в страх. Этот народ сходит с возвышенностей Тибета к северу от степей Куби, покоряет Манчу[17], принуждает китайцев построить Великую стену и, разделившись на две огромные армии распространяется как двойной поток по обе стороны Каспийского моря. Одни остановятся на берегах Оксуса[18], в нынешнем Туркестане, где основывают столицу древнюю Бактриану[19] и после долгой борьбы с персами смешаются с турками.

Это — белые гунны или эптатеты.

Другие, черные гунны или сидариты, ненадолго остановятся на западе от Каспийского моря, между устьем Терека и Дербентом; потом прорвут ворота Дарьяла, крюки с которых уже сбиты хазарами: распространятся к западу, пройдут через Палюс-Меотидес[20], предводительствуемые ланью, которая будет указывать им тропы во избежание неминуемой гибели в этих обширных болотах. Затем, покорив аланов и разрушив империю готов, они будут разбиты на равнинах Шампани умирающей Галлии — рождающейся Францией.

С этой поры начинается армянская хронология и основывается династия Багратидов, известная уже более 1200 лет.

Внезапно враги, которых никто не принимал всерьез, показываются на Кавказе и покоряют Тифлис.

Это император Ираклий, неутомимый богослов, сын наместника Африки; он низложил Фоку и заставил провозгласить себя императором в 610 году; но с 610 по 621 г. царствование его было не что иное, как продолжительное бедствие. Авары отняли у него Малую Азию, а персы Египет. Вся подчиненная ему территория ограничивалась лишь одними стенами Константинополя. Наконец он решился на крайний шаг: стал во главе своей армии, разбил Хосрова II, вернул себе Малую Азию и проник до подножья Кавказа.

В то время, как Ираклий двигается к северу, преемники халифа Абу-Бекра отнимают у него Дамаск, а Иерусалим сдается халифу Омару: Месопотамия, Сирия и Палестина отпадают от державы Ираклия. В вознаграждение за эти несчастья бог предоставляет ему честь открыть истинный крест[21]. Он получил его из рук Сироэ.

Наступает очередь арабов. Это эпоха великого переселения народов. Словно каждой нации было неудобно оставаться в колыбели, устроенной для нее самой природой, и каждая из них идет отыскивать других богов и другую отчизну.

Арабы приносят закон Магомета, только что основавшего их империю. Овладев Сирией, Египтом, Персией, арабы направляются через Африку и Испанию во Францию, и если бы судьбе не было угодно вооружить против них Карла Мартелла, то голова и хвост восточной змеи достигли бы Вены, даже не смотря на отпор Собеского.

Но между тем, как Юстиниан II, которому восставшие подданные отрезали нос, скрывается в Тамани; между тем как Мурван Глухой вторгается в Армению и Грузию, а грузины начинают свою хронику с праздника Пасхи в 780 г., — иной народ формируется по другую сторону Кавказа, народ, который потом завоюет куда большее пространство, нежели все предшествовавшие ему древние народы. Этот народ, почти неизвестный римлянам, которые, ниспровергнув стены всех народов, были уже у врат неизвестного мира, славянский народ — двинувшись из полуденной России, занял территорию, простирающуюся от Архангельска до Каспийского моря, т. е. от Ледовитого до Огненного моря. Напрасно готы, гунны, болгары в течение четырех веков оспаривали у него землю и распространялись от Волги до Днепра, — их временные завоевания служили только коротким привалом для славян. Как остановленный на миг бурный поток, вдруг прорвавший плотину, эти народы устремлялись: одни к западу, другие к югу. В центре этого наводнения возвышались Новгород Великий и Киев, которые с высот своих стен хладнокровно взирали на ударявшиеся о них волны.

В 862 году славяне призвали для управления своей землей трех варяжских князей: Рюрика, Синафа (Синава) и Трувора[22]; Рюрик вскоре умер, передав регентство, за малолетством сына Игоря, своему брату Олегу, человеку незаурядному, который, покорив Смоленск и Любеч, сделав данниками сербов, радомичей, древлян, двинулся на Константинополь с двумя тысячами воинов, которых он воспитал так, что они не останавливались ни перед каким препятствием, ни перед какой опасностью.

Константинополь дрогнул, когда увидел, что народ, который он считал варварским, прибил к его воротам условия своего отступления: Лев VI подписал эти условия, и русские удалились. Но мимоходом они овладели крепостью Барда — нынешняя деревня Елисаветпольского уезда.

Так русские добыли себе первое маленькое местечко в Грузии.

Через тринадцать лет они овладели Табаристаном и землею, в которой была нефть.

Дорога была проложена. Великий князь Святослав проходит вдоль всей Кубани и у подножья Кавказа громит осетин и черкесов.

Русский гарнизон остается в Тамани.

Царь Абхазии и Картли Баграт III строит собор в Кутаиси. В одной из надписей на его стенах находят первые следы арабских цифр. Кутаисский собор, судя по ней, построен в 1003 г.

Итак, русские овладели крепостью Барда в 914 году, вступили в Табаристан в 943, разбили осетин и черкесов в 967 году и оставили гарнизон в Тамани.

В 1064 году Ростислав Владимирович превращает Тамань — свой остров, во владетельное княжество.

Когда русские двигаются вперед, идя от севера к югу, турки выступают с юга на север. Это сельджуки, вышедшие из степей Туркестана; ими предводительствует Орслан, племянник Тогул-бея, умершего в покоренном им Багдаде. Он подчиняет своей власти Малую Азию, Армению и Грузию.

Гранитный хребет Кавказа еще отделяет сельджуков от русских. Когда два великана, подобно Геркулесу и Антею, начнут бой, они не уступят друг другу: Россия — Геркулес, Турция — Антей.

К счастью для Грузии на ее престол вступает достойнейший из царей: это Давид III, называемый Мудрым. Он противопоставляет варварам варваров, вооружает хазаров против турок и, освободив свою страну, оставляет престол Димитрию I, который опустошает город Дербент и увозит его железные ворота в Имеретию, в монастырь Гелат; одна половина их сохраняется там до сих пор, а другая отобрана турками.

С 1184 по 1212 царствует Тамар.

Это великая эпоха в истории Грузии. Имя красавицы-амазонки сделалось популярным по обеим сторонам Кавказа.

Едва царица Тамар, которую до сих пор воспевают грузинские поэты, почила, как с востока начинает двигаться могучая сила. Это монголы Чингис-хана, которые после покорения северного Китая и восточной Персии доходят до Тавриза в Иране. Последние волны этого мощного потопа доходят до Грузии, но не затопляют ее.

Не так действует Тимурленг, происходящий от Чингиса по женской линии: покорив всю Азию к востоку от Каспийского моря, заняв Персию и дойдя до киргизских степей, он проходит через Дагестан и Грузию, вдоль обоих оснований Кавказа, которые кажутся широким подводным камнем, разбивающим волны варваров.

Но он только проходит. Правда, на своем пути Тимурленг все опустошил, подобно быстрому урагану или пожару. Он разрушает Азов, потом отправляется в Индию, побеждает индийцев близ Дели, заливает Индустан кровью, превращает его в развалины, берет в плен Баязета в Ансире, возвращается во главе двухсоттысячной армии в Китай, который он тоже намерен покорить, и умирает по пути к Отрару на Сигонге.

Александр I разделяет Грузию между своими сыновьями. Тогда же основывается царство имеретинское.

В эту же эпоху свершилось еще одно событие.

Древняя Византия, опустошенная и разрушенная Септимием Севером, вновь отстроенная Константином, давшим ей свое имя, — вторая столица мира при римских императорах, первая столица Востока при греческих государях, тщетно осажденная попеременно аварами, персами и арабами, откупившаяся от варягов, взятая крестоносцами, которые там основывают Латинскую империю, снова отнятая Михаилом Палеологом, который восстанавливает греческую империю, — Древняя Византия теперь переходит в руки нового владыки: Магомет II покоряет Византию в 1453 году и делает ее столицей Оттоманской империи[23].

Третий период
От Магомета II до Шамиля

Народы Кавказа, во главе которых стояли колхидонцы, поздравляют победителя.

Магомет II разрешил армянам создать патриарший престол в Константинополе.

Кавказские христиане стараются примкнуть к единоверным державам. Кахетинский царь Александр отправляет посольство к Ивану III, который занят изгнанием татар из России.

Но христианским народам Кавказа угрожают не только турки, — новый враг, которого они уже мельком видели, — но и старые их враги — персы.

Измаил-Шафи, первый персидский шах из династии Сефидов, покорил Ширван и Грузию. И это заставляет жителей горы Бештау (у Пятигорска) отдаться Ивану Грозному, который незадолго до того, в 1552 году взял Казань. Через три года Иван Грозный берет в жены Марию — дочь черкесского князя Темрюка[24].

И не удивительно, что русские строят на Каспийском море у подножья кавказских гор крепость Тарки.

Персы и турки, вместо того, чтобы истреблять друг друга, как надеялось тогда христианское население Кавказа, делят между собою равнины и горы. Персы берут Шемаху, Баку и Дербент, с которыми они сообщаются по берегу Каспийского моря. Турки же забирают себе Тифлис, Имеретию, Колхиду и основывают Поти и Редут-кале.

Видя надвигающуюся опасность, царь Кахетии Александр II ищет покровительства у Федора Ивановича — ущербного царя, умирающего от лихорадки на руках своего опекуна Бориса Годунова.

В Персии случился переворот, повлиявший на судьбы Грузии. Шах-Аббас овладевает персидским троном, с которого он сверг своего отца, убивает двух братьев, появляется на Кавказе, вытесняет турок из Тифлиса, захватывает город и заканчивает свои дни в Исфагане, который сделал своей столицей.

Человек, который сверг с престола своего отца и убил двух братьев, должен, разумеется, заслужить особый титул. Поэтому история называет Шах-Аббаса Великим.

На другом склоне Кавказа русские идут к своей цели. Бутурлин и Плещеев вторгаются во владения шамхала, т. е. на земли, простирающиеся от Темир Хан-Шуры до Тарки. Картлийский царь Георгий начинает платить дань Борису Годунову.

Шах-Аббас, чтобы еще прочнее закрепить за собою титул Великого, опустошает Кахетию до такой степени, что ее царь Теймураз I просит защиты от персов у царя Михаила Федоровича-первого государя из дома Романовых.

Через двадцать лет Кахетия стала провинцией державы Михаила Федоровича.

Георгий III, царь Имеретии, Мамиа II, владетель Гурии, и Дадиани — Мингрелии договариваются с Россией о том же. Тогда царь Алексей Михайлович приезжает в Кутаис, где принимает от своих новых подданных уверения в покорности[25]. Кахетинский же царь Теймураз направляется в Россию, где его принимают самым лучшим образом.

Дарьяльское ущелье становится оживленным торговым путем, по которому армянам дозволяется ввозить в Россию шелк своего и персидского производства. Петр Великий старается присоединить оба моря к своей империи. Мусин-Пушкин получает от него приказ установить торговые сношения с Дербентом и Шемахой. Это приносит свои плоды. В 1718 году шамхал Кумухский отдает себя под покровительство Петра, а владетели Карабаха отправляют к нему посольство. Россия уже у ворот Дербента.

Через три года, 23 августа 1722 г., они отворяются. Мы увидим в древнем городе Александра маленький дом, в котором жил полтавский победитель, увидим и пушки, которые он перевез в Дербент со своего воронежского завода. Петр возвращается через Дагестан и, принеся благодарение всевышнему, основывает между тремя реками: Койсу, Су лаком и Аграханом, крепость под названием Святой Крест. Он оставляет в Дербенте коменданта Каспийской береговой линии генерала Матюшкина, который в следующем году занимает Баку.

Пока Петр приближается к югу, турки подвигаются к северу. Тифлис, который они оставили Шах-Аббасу Великому, снова взят ими, и царь Вахтанг VI со свитой ищет убежища в России. Вслед за ним и кабардинский князь вступает под покровительство императрицы Анны Иоанновны. Когда один гениальный человек появляется в персидском государстве, другой гений сходит с арены в русском государстве. Погонщик верблюдов делается главой разбойников, захватывает Хоросан; пользуясь удачным моментом, покоряет Исфаган, завоевывая победами популярность среди народа, принимает имя Тамасп-Кули-Хана, т. е. начальника служителей Тамаспа, свергает последнего с трона, заменяет его своим сыном, который в восьмимесячном возрасте умирает, заставляет провозгласить себя падишахом под именем Надир-шаха, снова покоряет Баку и Дербент, изгоняет турок из Кахетии и Картли, снова овладевает Тифлисом и Эриванью, победно проходит через Дагестан, усмиряет восставший Дербент, возвращается для покорения Кандагара, нападает на Великого Могола в Индустане, захватывает Дели, облагая его жителей данью в пять миллиардов. Он погибает в конце июня 1747 г., т. е. когда грузинский царь Ираклий разбивает персов у Эривана, когда царь карталинский Теймураз II умирает в Астрахани, где он искал убежища.

На престол вступает Екатерина II, основывает Кизлярскую провинцию и переселяет на Терек пятьсот семнадцать семейств волжских казаков и сто семейств донских казаков, формируя из них полк моздокских казаков, и награждает каждого солдата рублем, саблею и славой.

Мы встретим их во время нашего путешествия и у них остановимся.

С тех пор Россия поступает с кавказскими городами почти как владетельница. Генерал Тотлебен вторгается в Мингрелию и одерживает над турками победу возле Кутаиса.

Через четыре года Кучук-Кайнарджийский мир освобождает Грузию и Имеретию из-под ига турок: русская военная линия образуется между Моздоком и Азовом; основываются казачьи станицы, а кази-кумыхские жители наказываются за то, что взяли в плен русского путешественника Гмелина.

В 1781 году Турция окончательно уступает России Крым и Кубань.

В 1782 году царь Имеретии Соломон I умирает.

В 1783 году Суворов покоряет орды ногайских татар, а Екатерина II принимает под свое покровительство царя Кахетии и Картли Ираклия.

В 1785 году учреждено Кавказское наместничество, составленное из Екатеринограда, Кизляра, Моздока, Александровска и Ставрополя. Резиденция наместника — в Екатеринограде, иностранцам позволено поселяться на Кавказе и свободно заниматься торговлей.

Наконец, в 1801 году император Павел издает приказ о присоединении Грузии к России, а преемник его Александр I публикует манифест, коим назначает генерала Кнорринга правителем Грузии.

В то время, как в Петербурге сын Екатерины II отходил в вечность, в Гимрах среди аварцев, — ветви лезгинского племени, удалившегося в горы Дагестана для сохранения своей свободы, — появилось на свет дитя. Его назвали Шамиль-эфенди[26]. Этот ребенок будущий имам Шамиль.

Четвертый период
Современная эпоха

Оглядывая Кавказ, прежде всего видишь гигантскую цепь гор, ущелья которых служат убежищем представителям всех наций.

При каждом новом приливе варваров: аланов, готов, аваров, гуннов, хазаров, персов, монголов, турок, живые волны омывают горы Кавказа и потом спускаются в какое-нибудь ущелье, где они остаются и закрепляются.

Это новый народ, присоединяющийся к другим народам, это новая национальность, сливающаяся с другими национальностями.

Спросите у большей части жителей Кавказа, от кого они происходят, — они и сами этого не знают; с какого времени они живут в своем ущелье или на своей горе, им это также неизвестно. Но все они знают, что удалились туда для сохранения независимости и готовы пожертвовать жизнью, защищая свободу.

Если спросите их: сколько разных племен расселено от Апшеронского мыса до полуострова Тамани? Они ответят:

— Столько, сколько бывает капель росы на траве наших полей после майской зари, или сколько песчинок вздымается декабрьскими ураганами.

И они правы. Взор туманится, наблюдая за ними; ум теряется, отыскивая различие поколений, подразделяющихся на роды.

Некоторые из этих народов, как например удью, говорят на таком языке, которого не только никто не понимает, но и корень коего не приближается ни к одному из известных языков.

Если читателям интересно знать национальный состав Кавказа, то мы попытаемся перечислить различные племена и сообщим, из скольких душ состоит в настоящее время каждое из них.

 

Число жителей

Абхазское племя разделяется на четырнадцать родов, составляющих — 144 552

Сванетское племя — на три рода — 1639

Всего — 146 191
 

Адигское и Черкесское племя на шестнадцать родов — 290 549

Убыхское племя на три рода — 25 000

Ногайское племя[27] на пять родов  — 44 989

Осетинское племя на четыре рода — 27 339

Чеченское племя на двадцать один род — 17 080

Тушинское, Пшавское и Хевсурское племена разделяются:

Тушины — на два рода — 4 079

Пшавы на двенадцать родов — 4 232

Хевсуры на четыре рода — 2 505

Лезгинское племя разделяется на тридцать семь родов — 397 701

Всех 11 племен — 122 рода — 1 059 665
 

Абхазское племя обитает на южном склоне Кавказа по берегам Черного моря, от Мингрелии до крепости Гагры; оно упирается в подножие Эльбруса.

Сванетское племя проживает вдоль верхней части реки Ингури, оно простирается до истоков р. Цхенис-Цкали[28].

Адигское или черкесское племя населяет пространство от горы Кубани до устьев реки Кубани, потом тянется до Каспийского моря и занимает Большую и Малую Кабарду.

Убыхское племя находится между Абхазией и рекою Суэпсой.

Ногайское племя обитает между Ставрополем и землей черкесов.

Осетинское племя живет между Большой Кабардой и Казбеком.

Дарьяльское ущелье составляет его восточную границу, а гора Урутних западную.

Чеченское племя простирается от Владикавказа до Темир-Хан-Шуры и от горы Борбало до Терека.

Тушины расположены между истоками Койсу и Йоры.

Наконец, лезгинское племя занимает Лезгистан, т. е. все пространство между реками Самуром и Койсу.

Никакой политический союз не соединил бы людей, столь различных происхождением нравами и языками.

Для этого необходима была связь религиозная.

Кази-Мулла основал мюридизм.

Мюридизм, похожий на вагабизм, в магометанской религии то же самое, что протестантизм в христианской. Законы стали более строгими. Апостолы его называются мюршидами, а посвященные мюридами.

От мюридов требовали полного игнорирования всех благ этого мира и созерцания молитв и покорности. Эта покорность одного всем и всех одному вытекает из самой полной демократии, но предполагает безоговорочное повиновение приказам начальника, т. е. имаму. Мюрид должен повиноваться имаму беспрекословно, без рассуждений: приказывает ли ему имам убить кого-нибудь или требует самоубийства. Это слепая покорность иезуита своему генералу, ассасина — старейшине.

Горцы любят курево. Шамиль приказал, чтобы никто не курил, а деньги, вырученные от этого потратили на покупку пороха. И, действительно, все перестали курить.

Кази-Мулла отдал двадцать лет, чтобы утвердить свою власть на этих принципах.

У себя в горах Кази-Мулла был неограниченным повелителем — за пределами же гор его имя ничего и никому не говорило.

И вот 1 ноября 1831 года он дал о себе знать громовым ударом. Спустился с гор, напал на город Кизляр, опустошил его и отрубил шесть тысяч голов. Ободренный этим успехом, он блокировал Дербент, но на этот раз неудачно, и возвратился в свои горы.

В этих экспедициях его сопровождал некий молодой человек 26 или 28 лет по имени Шамиль-эфенди; этот молодой человек умел читать и писать и был крайне благочестив; Кази-Мулла назначил его сначала нукером, а потом мюридом.

Из оруженосца Шамиль-эфенди сделался учеником Кази-Муллы. На него обратили внимание по милости Кази-Муллы. Он родился, говорят, в Гимрах. Некоторые уверяли, что его видели пляшущим и поющим в кофейной и на площади этой деревни; но потом, на пятнадцатом году от роду, он исчез, и никто не мог сказать, где он пропадал на протяжении пяти лет. Говорили также, будто он был невольником, бежал от турок и скрывался в горах. Последней версии не очень-то доверяли, считая это выдумкой его недругов, так как, несмотря на свою молодость, Шамиль уже имел много врагов из-за особенного к нему расположения Кази-Муллы.

Успехи и смелость Кази-Муллы следствие того, что русские вели войну с двумя новыми или, лучше сказать, с двумя старыми врагами — персами и турками.

6 сентября 1826 года Турция объявила войну Персии; 13 сентября того же года генерал Паскевич разбил персов при Елисаветполе; 26 марта 1827 года он был назначен главнокомандующим Кавказской армией; 5 июля того же года русские разбили Аббас-Мирзу при деревне Джаван-Булак, 7 июля взяли крепость Аббас-Абад, 20 сентября крепость Сардар-Абад,1 октября крепость Эривань. Потом русские перешли Аракс, овладели городами Ардебилем, Мараном и Урмией, а уже 10 февраля 1828 г. был подписан мирный договор в Туркманчае, по которому Эриванское и Нахичеванское ханства переходили к России.

Вскоре турки сменили персов: 14 апреля того же года Россия объявила войну. 11 июня русские взяли у них крепость Анапу, 23 июня Карс, 15 июля Поти, 24 июля Ахалкалаки, 26 июля Хертвис, 15 августа Ахалцых, 28 августа Баязет.

Наконец, 20 июня 1829 года генерал Паскевич одерживает решительную победу над турками, при деревне Канди; 2 сентября подписан Адрианопольский мир, по которому Турция уступает России все крепости, взятые ею во время войны.

Заключив мир с Персией и разбив турок, русские вздохнули свободнее. Генералу барону Розену было приказано отправиться в Дагестан и овладеть Аварией и Чечней. Русские предприняли осаду Гимров.

Надо видеть хотя бы одно из селений горцев, чтобы иметь представление о том, как здесь обороняются. Ведь каждый дом имеет зубчатые стены с бойницами и по существу является крепостью, взять которую можно лишь после кровопролитной осады. Гимры тоже защищались с остервенением, среди защитников находились Кази-Мулла, его наиб Гамзат-бек и Шамиль-эфенди.

Наконец, Гимры были захвачены. Гамзат-бек где-то скрылся, на поле сражения остались убитый Кази-Мулла и раненый Шамиль-эфенди.

Почему раненый Шамиль-эфенди остался на поле битвы?

Его лошадь была убита, он притворился мертвым, открытая его рана и тело, истекающее кровью, должны были убедить русских, что он был мертв, и тем спасти Шамиля от погибели. Так и случилось. Но была и другая причина. Когда русские при наступлении ночи оставили поле сражения, Шамиль встал, отыскал тело своего господина и придал ему позу человека, умершего во время молитвы и молящегося даже после смерти.

Иными словами, хотя Кази-Мулла умер, но мюридизм торжествовал, а Шамиль-эфенди сильно рассчитывал на мюридизм для своего будущего возвеличенья.

И в самом деле, Шамиль присоединился потом к своим товарищам, объявив Кази-Муллу мучеником, от которого он будто бы получил последние наставления и принял его последний вздох — и, еще называя себя его преемником, начал величать себя его любимым учеником.

Вернувшись на поле битвы после ухода русских, горцы нашли там труп Кази-Муллы в молитвенной позе, и никто уже более не сомневался, что Шамиль, присутствовавший при последних его минутах, получил от него предсмертные наставления.

Однако время Шамиля еще не наступило. Он чувствовал, что до звания имама еще далеко: мешал Гамзат-бек, наиб Кази-Муллы, о котором мы уже упоминали. Сам Гамзат-бек, какова бы ни была его популярность, не надеялся наследовать верховную власть. Он ее получил лишь благодаря своей дерзости.

Убедившись в смерти Кази-Муллы, он пригласил всех дагестанских мулл собраться в деревне Карадах, где намеревался возвестить им о важной новости. Приглашенные явились. В полдень, когда муэдзины созывают правоверных на молитву, Гамзат-бек приехал в деревню в сопровождении самых храбрых и самых преданных мюридов. Он решительно отправился в мечеть. Совершив молитвенный обряд, он твердым и громким голосом обратился к народу:

«— Мудрые соратники по тарикату[29], почтенные муллы и руководители наших достойных общин! Кази-Мулла убит и теперь молится Аллаху за вас. Будем признательны ему за его преданность святому делу; будем еще неустрашимее, потому что его храбрость не может более помогать нашей. Он оказывал нам покровительство в наших предприятиях и прежде нас уйдя на небеса, он отворит своею рукой врата рая тем из нас, кто погибнет в сражениях. Наша вера повелевает нам вести войну с русскими, чтобы освободить наших соотечественников из-под их ига. Кто убьет гяура — врага нашей святой веры — тот вкусит вечное блаженство; кто будет убит в сражении с ними, того ангел смерти переселит в объятия счастливых и непорочных гурий. Возвратитесь каждый в свой аул, соберите народ, передайте ему завещание Кази-Муллы, скажите ему, что если он не попытается освободить свое отечество, наши мечети превратятся в христианские церкви, и неверные подчинят всех нас своей власти.

Но мы не можем оставаться без имама. Шамиль-эфенди, богом любимый, получивший последние наставления нашего храброго начальника, скажет вам, что назначение меня своим преемником было последним желанием Кази-Муллы. Я объявляю русским священную войну, — и с этой минуты я ваш глава и ваш имам».

Многие из присутствовавших и слышавших эту речь воспротивились было присвоению Гамзат-беком верховной власти. Послышался ропот, но Гамзат-бек сделал знак, и все замолчали. Ему повиновались.

«— Единоверцы, — сказал он, — я вижу, что ваша вера начинает ослабевать; звание имама повелевает мне снова наставить вас на путь, с которого вы удаляетесь. Повинуйтесь мне, и без ропота повинуйтесь голосу Гамзат-бека, или Гамзат-бек принудит вас к повиновению своим кинжалом».

Решительный взор оратора, его обнаженный кинжал, его мюриды, готовые на все, заставили толпу молчать — никто не осмелился протестовать. Гамзат-бек вышел из мечети, где он сам себя провозгласил имамом, вскочил в седло и в сопровождении мюридов возвратился в свой лагерь.

Духовная власть Гамзат-бека была утверждена — оставалось захватить светскую. Эта власть была в руках аварских ханов. Шамиль-эфенди, сделавшись таким же наибом Гамзат-бека, как тот когда-то был наибом Кази-Муллы, убедил Гамзат-бека избавиться во что бы то ни стало от законных владетелей страны. Многие, правда, утверждают, что этот совет был дан Гамзат-беку Асланом — казикумухским ханом, непримиримым врагом властителей Аварии.

Кто они, эти ханы?

Три брата, лишившись отца, воспитывались у своей матери Паху-Бике. Их звали Абу-Нунцал, Умма-хан и Булач-хан.

Вместе с ними их мать воспитывала и Гамзата, который поэтому приходится молодым ханам если не братом по крови, то, по крайней мере, молочным братом.

Когда русские вторглись в Дагестан, братья скрылись в Хунзахе.

Гамзат-бек пошел войной против русских, начал тревожить их день и ночь, вынудив их оставить Аварию. Русские успели разрушить в ней только две или три деревни. Гамзат-бек расположился лагерем возле Хунзаха и пригласил к себе юных ханов. Те, ничего не подозревая, поехали к нему. Но едва они прибыли в стан Гамзат-бека, как его нукеры напали с шашками и кинжалами на братьев.

Молодые ханы были храбры, хотя младший был еще почти дитя: к тому же они были окружены своими преданными слугами, а потому убить их было нелегко, и бой предстоял отчаянный.

Кончилось тем, что двух братьев смертельно ранили, а третьего взяли в плен; защищаясь, они убили у Гамзат-бека сорок человек, в числе которых был и брат Гамзат-бека.

Итак одним препятствием стало меньше на пути Шамиля-эфенди, ведь брат Гамзат-бека мог иметь, если не права, то, во всяком случае, предпочтение, когда начнут искать преемника Гамзат-беку.

Но, как мы уже сказали, третий из юных братьев, Булач-хан, остался в живых. А потому Гамзат-бек не мог стать законным правителем Аварии. Однако почему-то убийца, который, не задумываясь лишил жизни двух братьев, вооруженных и в состоянии защищаться, никак не мог решиться умертвить плененного мальчишку.

В конце 1834 года Гамзат-бека убили.

Взор историка с трудом проникает в мрачные ущелья Кавказа сквозь неумолчный шум. Шум этот, достигая городов, превращается в эхо, искажающееся в зависимости от расстояния и особенностей той или иной местности.

Вот что рассказывают об убийстве Гамзат-бека. Мы повторим версию в том виде, как она нам рассказывалась, прося читателей не доверять предубеждениям русских, которые, естественно, питают их к своему неприятелю, — предубеждениям иногда превращающимся в клевету[30].

Покончив с молодыми ханами, Гамзат-бек поселился в ханском дворце в Хунзахе. Погибшие были очень любимы народом, который видел в действии убийцы, во-первых, гнусную измену, а во-вторых, святотатство.

Народ начал роптать.

(Здесь мы перестаем подтверждать достоверность и аргументированность сказываемых нами фактов, твердо зная, что верны лишь следствия, результаты, а детали остаются во мраке неведения).

Шамиль-эфенди слышал этот ропот и понял, какую мог извлечь из этого выгоду. По его наущению Осман-Сул Гаджиев и двое его внуков, Осман и Хаджи-Мурад (не забудьте имя Хаджи-Мурада, ибо носителю его суждено играть большую роль в нашем рассказе), организовали заговор против Гамзат-бека.

Наступило 19 сентября: это день великого праздника мусульман. Будучи имамом, Гамзат-бек должен был совершить молитву в мечети Хунзаха. День и место были избраны заговорщиками для осуществления их намерения.

Гамзат-бека неоднократно предупреждали о готовящемся заговоре, но он не хотел в него верить. Наконец, когда кто-то из мюридов стал настаивать убедительнее других, Гамзат-бек отвечал:

— Можешь ли ты остановить ангела, который по приказанию Аллаха придет взять твою душу?

— Нет, разумеется, — отвечал мюрид.

— Так ступай домой и ложись спать, — сказал ему Гамзат-бек, — мы не можем избежать того, что суждено свыше. Если Аллах избрал завтрашний день днем моей смерти, то ничто не может этому воспротивиться.

И 19 сентября было днем, предопределенным судьбою для смерти Гамзат-бека. Он был убит в мечети, в назначенном заговорщиками месте и в условленный час. Его обнаженное тело валялось на площади перед мечетью в течение четырех дней[31].

Даже самые упорные враги Шамиля-эфенди признают, что он не был в Хунзахе в день убийства но подозревают, что он направлял заговор.

Как уверяют, доказательством соучастия его служит то, что в тот самый час, когда Гамзат-бек был убит, Шамиль-эфенди, находясь вдали от этого места, начал взволнованно молиться. Потом вдруг поднялся, бледный, с влажным челом, словно, подобно Моисею и Самуилу, беседовал с Аллахом, и возвестил о смерти имама.

Какие средства использовал новый пророк, чтобы достигнуть своей цели, не знает никто. По всей вероятности, он преуспел в этом благодаря своим способностям.

Как бы там ни было, спустя восемь дней после смерти Гамзат-бека, Шамиль единогласно был провозглашен имамом. Принимая этот титул, он, естественно, отказался от звания эфенди.

Хаджи-Мурад, который со своим братом и дедом составил заговор против Гамзат-бека, был назначен правителем (наибом) Аварии.

Оставался молодой Булач-хан — пленник Гамзат-бека.

Покойный имам стыдился поднять на него руку, но всем было ясно, что Булач-хан мог с течением времени стать претендентом на Аварское ханство как его единственный законный наследник.

Вот как рассказывают о трагическом конце юного хана. Но повторяем: историю очень часто заменяют легендой, и поэтому мы не в ответе за достоверность рассказа.

Юный Булач-хан был отдан Гамзат-беком под опеку Имама-Али[32], который приходился дядей Гамзат-беку[33].

Не нужно смешивать имя Имам с титулом имам, что значит пророк[34].

Шамиль, сделавшись имамом, потребовал выдачи юного хана, а вместе и богатств, оставленных Гамзат-беком. Имам-Али беспрекословно передал ему сокровища, но отказался выдать пленника.

Отказ этот, как говорят, имел под собой почву. У Имама-Али был сын Чобан-бей, который, участвуя в битве, роковой для двух братьев Булач-хана, сам был смертельно ранен. Перед кончиной он раскаялся в содействии злодеянию и заклинал отца, Имама-Али, беречь Булач-хана и возвратить ему Аварское ханство. Имам-Али поклялся исполнить предсмертное желание сына и отказал Шамилю. Он считал себя связанным узами обета с умершим сыном. Но Шамиль, уверяют, велел своим мюридам окружить жилище Имама-Али, угрожая старику отрубить ему голову и истребить все его семейство, если он не выдаст Булач-хана.

И тут Имам-Али отступился.

Шамиль привел юношу на вершину горы, господствующей над Койсу, и там обвинив его в смерти Гамзат-бека, который будто бы был убит по наущению Булач-хана, сбросил его в реку.

Это, говорят, было причиной бегства Хаджи-Мурада, которого мы встретим на нашем пути три или четыре раза, как реальную личность, и один раз, как привидение[35].

Покончив с Булач-ханом, Шамиль сосредоточил в своих руках религиозную власть и светскую[36].

Все это происходило в 1834 году.

Всему миру известно, какого непреклонного и упорного врага обрели русские в этом горском властителе.

Теперь читатели знают Кавказ — народы, которые его населяют, и необычного человека, который управляет ими — а потому завершим это длинное историческое введение, впрочем все же довольно сжатое, если учесть, что оно содержит перечень событий, совершившихся на продолжении пяти тысяч лет; надеемся, что после этого читатели будут следовать за нами с большим интересом и с меньшими трудностями по пути неизменно красочному, но иногда весьма опасному.

Тифлис. 1 декабря, 1858 г.

Глава I
Кизляр

7 ноября 1858 года в два часа пополудни мы прибыли в Кизляр. Это был первый город, встреченный после Астрахани; мы проехали 600 верст по степям, где не нашли никакого пристанища, кроме редких станций и казачьих постов. Иногда нам попадался небольшой караван татар-калмыков или караногайцев, этих кочевников, переходящих с места на место и везущих с собою (чаще всего на четырех верблюдах) все имущество, как правило, состоящее из кибитки и других принадлежностей. Впрочем по мере приближения к Кизляру, особенно, когда мы уже были на расстоянии 7–8 верст от него, картина все больше и больше оживлялась.

Все всадники и пешие, какие только нам попадались, были вооружены. Мы встретили пастуха, который носил кинжал сбоку, ружье за плечами и пистолет за поясом. Конечно, если бы кому-нибудь вздумалось изобразить его на вывеске, тот не решился бы написать: Au bon pasteur[37]. Даже сама одежда жителей теперь уже имела воинственный характер: невинный русский тулуп, наивную калмыцкую дубленку[38] сменила черкеска серого или белого цвета, украшенная по обеим сторонам рядами патронов. Веселый взгляд превратился в подозрительный, и глаза всякого путника принимали грозное выражение, выглядывая из-под черной или серой папахи.

Заметно было, что мы вступали в землю, где каждый опасался повстречать врага и, не рассчитывая на помощь власти, сам думал о собственной безопасности.

И действительно, мы приближались, как выше сказано, к тому самому Кизляру, который, в 1831 году был взят и разграблен Кази-Муллою — учителем Шамиля.

Многие еще вспоминают о потере или родственника, или друга, или дома, или имущества во время этого ужасного происшествия, которое повторяется почти ежедневно, хотя куда в меньшем размере.

Чем более мы приближались к городу, тем несноснее становилась дорога; во Франции, Германии или Англии ее считали бы непроходимой, а экипаж совсем не мог бы по ней передвигаться.

Но тарантас проходит везде, а мы в тарантасе.

Мы, которые только что проехали по песчаному морю; мы, вот уже пять дней засыпаемые пылью, мы уже находились в окрестностях города, где наши лошади тонули в грязи по самую грудь, а экипажи по самый кузов.

— Куда везти вас? — спросил ямщик[39].

— В лучшую гостиницу.

Ямщик покачал головой.

— В Кизляре, господин,  — отвечал он, — нет гостиницы.

— А где же останавливаются в Кизляре?

— Надо обратиться к полицмейстеру, и он отведет вам помещение.

Вызвав казака из нашего конвоя, мы дали ему подорожную[40] и открытый лист[41] для удостоверения нашей личности, приказав отправиться как можно скорее к полицмейстеру и по возвращении ожидать нас с ответом у ворот города. Казак пустился в галоп по извилистой дороге, которая, подобно грязной реке, терялась между заборами. За этими заборами находились виноградники, которые, по-видимому, содержались превосходно.

Мы спросили ямщика о садах. Оказалось, они принадлежали армянам.

Из винограда выделывается знаменитое кизлярское вино.

Вино кизлярское и вино кахетинское, из которых кахетинское, по моему мнению, уступает кизлярскому, потому что, будучи перевозимо в бурдюках, принимает их вкус, — вместе с винами оджалешским в Мингрелии и эриванским, — фактически единственные, которые пьют на Кавказе, — в стране, где, судя по численности населения (за исключением мусульманского), употребляют вина, может быть, более, чем где-либо.

В Кизляре гонят превосходную водку, повсеместно известную кизлярку.

Вино и водку гонят, в основном, армяне. Вообще на Кавказе и в прилегающих к нему провинциях вся промышленность сосредоточивается в руках армян[42].

В течение пяти предшествующих дней мы не видали ни одного деревца, и нам приятно было вступить в этот оазис, хотя зелени в нем было весьма мало.

Мы оставили зиму в России и встретили осень в Кизляре; нас уверяли, что мы найдем лето в Баку. Времена года следовали совершенно в ином порядке, чем заведено природой.

Проехав около четырех верст по этой отвратительной дороге, мы прибыли наконец к городским воротам. Казак ожидал нас. В ста шагах от ворот полицмейстер отвел нам квартиру. Наш экипаж, сопровождаемый казаком, остановился у ворот квартиры.

Да, мы находились на Востоке, — правда, на северном, но он отличается от южного одними только костюмами: нравы и обычаи были одни и те же.

Муане первый почувствовал это, стукнувшись головой о дверь нашей комнаты; она была, видно, рассчитана на десятилетнего ребенка.

Я вошел первый и с некоторым беспокойством осмотрелся кругом. Почтовые станции, на которых мы останавливались, были мало меблированы; но они все же имели деревянную скамью, деревянный стол да два деревянных стула.

В нашей комнате вместо мебели была одна только гитара на стене. Словно какой-то испанский мечтатель занимал до нас это жилище и, не имея денег, чтобы заплатить за помещение, оставил в вознаграждение хозяину диковинную для него мебель, которую последний, вероятно, хранил для будущего кизлярского музея.

Мы обратились за разъяснением к мальчику лет пятнадцати, для которого, без сомнения, была сделана эта дверь и который стоял перед нами в черкеске, украшенной патронами, и с кинжалом за поясом; но он ограничился лишь пожатием плеч, как-будто желая сказать: «с какой стати это вас так интересует?»

— Гитара висит там потому, что ее туда повесили.

Пришлось удовлетвориться этим довольно туманным объяснением. Тогда мы спросили его, на чем мы будем трапезничать, на чем сидеть и на чем спать.

Он указал на пол и, утомленный нашей назойливостью, удалился вместе со своим братом, мальчиком семи-восьми лет, за поясом которого висел кинжал, длиннее его самого, и который бросал на нас дикие взгляды из-под косматой черной папахи.

Их уход заставил нас побеспокоиться о нашем будущем. Не это ли столь восхваляемое восточное гостеприимство? Вдруг вблизи оно совсем иное, как и почти все в этом мире?

В эту минуту мы заметили нашего казака, стоявшего за дверью, но согнувшегося так, что мы с трудом могли видеть его лицо, которое совершенно было бы от нас закрыто, если бы он держался прямо.

— Что тебе надо, брат? — спросил его Калино[43] с той кротостью, которая свойственна русским, когда они говорят с низшими.

— Я хотел сказать генералу, — отвечал казак, — что полицмейстер сейчас пришлет ему мебель.

— Хорошо, — сказал Калино.

Казак сделал пируэт на пятках и удалился. Достоинство наше требовало принять эту новость холодно и смотреть на такое внимание полицмейстера только как на следствие исполнения им его прямых обязанностей.

Теперь, любезные читатели, вы, конечно, смотрите вокруг меня и ищете генерала, не правда ли?

Генерал этот — я.

Поясню, как я им стал.

В России все зависит от чина: это слово означает степень положения в обществе и, мне кажется, происходит от китайского. Сообразно вашему чину поступают с вами или как с презренной тварью, или как с важным господином.

Внешние признаки чина состоят из галуна, медали, креста и звезды. Носят в России звезду только генералы. Мне сказали перед отъездом из Москвы:

— Странствуя по России, там, где не найдете ни куска хлеба в гостиницах, ни одной лошади на почтовых станциях, ни одного казака в станицах, прицепите какой-нибудь знак отличия — или в петлице, или на шее.

Подобная рекомендация мне показалась смешной, но я скоро убедился не только в ее пользе, но и в необходимости. Поэтому я повесил на мой костюм русского ополченца испанскую звезду Карла III, и тогда, действительно, все переменилось: видя меня, спешили не только удовлетворить мои желания, но и даже предупреждать их. Поскольку в России за немногими исключениями одни только генералы могут носить какую-нибудь звезду, то меня величали генералом, не зная даже, какая на мне звезда.

Моя подорожная, составленная совершенно особенным образом, и открытый лист от князя Барятинского, разрешавший брать на всех военных постах приличный конвой, заставили всех тех к кому я обращался, думать, что они имеют дело с военной властью. Правда, меня принимали за французского генерала, но так как русские в общем симпатизируют французам, то все шло чудесно.

На каждой почтовой станции ее начальник, почти всегда урядник, подходя ко мне, вытягивался, подносил руку к своей папахе и говорил: «Господин генерал, на станции все обстоит благополучно», или: «На посту все в порядке». На это я кратко отвечал по-русски: хорошо. И казак уходил удовлетворенный.

На всех станциях, где мне давали вооруженный конвой, я приподнимался в тарантасе или привставал в стременах, приветствуя по-русски: «Здорово ребята!».

Конвой отвечал хором: «Здравия желаем, ваше превосходительство!»

После этого казаки, никогда не требуя вознаграждения и получая с признательностью за сделанные ими двадцать или двадцать пять верст крупным галопом один или два рубля за потраченный ими порох или водку, оставляли «мое превосходительство», столь же довольное ими, сколь они оставались довольны «моим превосходительством». Вот почему казак счел нужным доложить генералу, что полицмейстер пришлет мебель.

Действительно, через десять минут на телеге привезли мебель и приказали отвести столько комнат в доме, сколько мы пожелали бы занять. До этого наш молодой хозяин, довольно невежливый как я уже заметил, дал только одну комнату — ту, что с гитарой. При виде же мебели, присланной полицмейстером, и выслушав его приказание, отношение хозяина к нам совершенно переменилось. Меблировка состояла теперь уже из трех скамеек, предназначенных для сна, из трех ковров заменивших тюфяки, из трех стульев, о назначении которых я считаю лишним говорить и из одного стола. Недоставало только поставить что-нибудь на этот стол.

Мы послали нашего молодого татарина купить яиц и курицу, а пока открыли походную кухню и вытащили оттуда сковородку, кастрюлю, тарелки, вилки, ложки и ножики. Чайный прибор состоял из стаканов и одной скатерти, которой каждый из нас вытирал пальцы и губы.

Мы были богаты тремя скатертями и, понятно, не упускали случая их стирать.

Посланец возвратился с яйцами, но без курицы и предложил нам взамен ее то, что почитают повсюду на Кавказе, — превосходного барана. Я не отказался, тем более, что мне представился случай отведать шашлыка.

Еще в Астрахани мы посетили одно армянское семейство; несмотря на бедность, нам предложили стакан кизлярского вина и даже шашлыка. Я нашел вино приятным, а шашлык отменным.

Поскольку я путешествую для собственного удовольствия, то если встречаю хорошее блюдо, тотчас выведываю секрет его изготовления, чтобы обогатить этим кулинарную книгу, которую давно задумал. Я спросил рецепт шашлыка.

Какой-нибудь эгоист хранил бы этот рецепт в тайне, — я же снабжу вас, любезные читатели, и рецептом шашлыка; последуйте ему и будете вечно благодарить меня за подарок.

Возьмите кусок баранины (филейную часть, если сможете достать), нарежьте его на куски величиной с грецкий орех, положите на четверть часа в чашку вместе с луком, уксусом и щедро посыпьте солью и перцем. Через четверть часа приготовьте жаровню.

Маленькие куски баранины наденьте на железный или деревянный вертел и поворачивайте его над жаровней до тех пор, пока мясо изжарится. Вы увидите, что это отличная вещь: по крайней мере ничего лучшего я не едал во время своего путешествия.

Если маленькие куски баранины останутся всю ночь в маринаде, или если вы их надолго сняли с вертела, добавьте к ним еще сумаху[44], и тогда шашлык будет совсем на славу. Но если у вас не хватает времени или нет сумахи, то можно обойтись и без сумахи.

Кстати, если нет и вертела или вы странствуете по стране, где не имеют понятия о вертеле, то этот прибор отлично заменяется ружейным шомполом. На протяжении всего путешествия шомпол карабина постоянно служил мне вместо вертела, и я не заметил, чтобы эта унизительная для шомпола роль повредила достоинству оружия, частью которого он являлся.

В Мингрелии я выучился делать шашлык другим способом, о чем расскажу в соответствующей главе этой книги.

Я принялся жарить шашлык, а Муане и Калино, в ведении которых состояли предметы сервировки, накрывали на стол. В это время от городничего, узнавшего о моем прибытии, принесли свежего масла, двух молодых кур и четыре бутылки старого вина. Я велел поблагодарить городничего и сказал, что нанесу ему визит тотчас после обеда.

Масло и куры были отложены для завтрака на следующий день. Но бутылка старого вина за обедом кончила свое существование: мне нечего ее жалеть, — благословенье неба было с нею.

По окончании обеда я взял Калино с собою в качестве переводчика и, оставив Муане, занятого рисованием портрета с семилетнего парня с его кинжалом, или лучше сказать, кинжала с его семилетним парнем, отважно пустился по болоту, где грязь была по колена. Это была главная улица Кизляра.

Не сделав и десяти шагов, я вдруг почувствовал, что кто-то дернул меня за полу сюртука (я называю так платье, которое я надевал, будучи не в состоянии дать ему более подходящее название).

Я обернулся. Это был наш молодой хозяин, который почему-то сделался чрезвычайно предупредительным. Он заявил на ломаном русском языке с татарским акцентом, что напрасно я вышел без оружия.

Калино перевел.

Действительно, я вышел не вооруженным: было четыре часа дня и очень светло, поэтому мне и в голову не приходило, что я поступил неблагоразумно.

Я хотел идти дальше, не обращая внимания на его предупреждение; но хозяин настаивал с таким упорством, что я, не видя причины, которая потом заставила бы этого добряка смеяться над нами, уступил его настоянию.

Я возвратился и заткнул себе за пояс хорасанский кинжал длиною в пятнадцать вершков, купленный в Астрахани. Я носил его во время путешествия, но считал излишним делать это в городе. Калино взял большую французскую саблю, доставшуюся ему от отца, который приобрел ее на поле сражения при Монмирале[45]. Не слушая замечаний нашего молодого хозяина, который хотел, чтобы каждый из нас прибавил к этому наряду еще по двуствольному ружью, мы оставили квартиру, сообщив Муане об опасности и посоветовав ему заботиться о сохранении не только вещей, но и самого себя[46].

Глава II
Вечер у кизлярского городничего

Городничий жил на другом конце города, и чтобы добраться до его жилища, надо было пройти через весь Кизляр.

Был базарный день, и мы должны были прокладывать себе путь между телег, лошадей, верблюдов и торговцев. Сначала все шло хорошо: мы пересекли крепостную площадь, над которой господствуют военные укрепления и где можно бы было свободно маневрировать армии из двадцати пяти тысяч человек. Когда же мы вышли на базарную площадь, началась невообразимая толкотня.

Не сделав и пятидесяти шагов посреди этой толпы, вооруженной с ног до головы, как я уже понял, какое неуважение должна была оказывать эта толпа невооруженному человеку.

Оружие на Востоке полезно не только для нашей защиты, но и для предупреждения какого-нибудь нападения. Вооруженный человек даже молча как бы говорит: «Уважай мою жизнь или берегите вашу». И эта угроза не бесполезна в стране, где, как сказал Пушкин, убийство человека не более, чем один жест.

Пройдя базарную площадь, мы вступили на улицы города.

Ничего нет живописнее этих улиц с деревьями, высаженными без симметрии, с их болотами, где крякают гуси и утки, и где верблюды запасаются водою на дорогу. Почти во всех улицах имеется земляной покров, возвышающийся на три или четыре фута над поверхностью земли, он составляет пешеходный тротуар шириною в тридцать или сорок сантиметров. Встречающиеся на тротуаре, если они друзья, могут продолжать шествие, каждый в свою сторону.

Но совсем иное, если это враги: кто-то один должен решиться сойти в грязь.

Вечером эти улицы должны быть (и наверняка бывают) идеальным разбойничьим вертепом, напоминающим не Париж Буало (Париж Буало это безопасное место в сравнении с Кизляром), а Париж Генриха III[47].

Прибыв к городничему, мы дали знать о себе; он вышел навстречу.

Городничий не понимал ни слова по-французски, но благодаря Калино преграда между нами исчезла. В первой же фразе, с которой городничий обратился ко мне, он известил, что жена его, которую мы нашли в третьей комнате, говорит на нашем языке.

Я заметил, что в России и на Кавказе женщины имели большое превосходство над своими мужьями: мужья их почти никогда не говорили по-французски. А если они и знали этот язык, то только в молодости — военные же или административные занятия, которым они предались, заставили их забыть его. Женщины же, имеющие свободное время, которое они чаще (особенно в России) не знают, на что употребить, занимаются чтением наших романов, упражняясь таким образом во французском языке.

Действительно, г-жа Полнобокова[48] говорила по-французски на удивление бегло.

Я принялся извиняться, что представился ей в военном платье, желая подшутить над боязливостью нашего молодого хозяина; но, к моему великому удивлению, моя веселость оказалась совершенно незаразительна. Г-жа Полнобокова осталась серьезной и сказала мне, что хозяин наш был прав совершенно. Видя, что я еще сомневаюсь, она обратилась к своему супругу, который подтвердил все сказанное ею. Поскольку городничий разделял общее мнение о небезопасности ходить без оружия, мне захотелось расспросить его и его супругу поподробнее.

В подробностях недостатка не было.

Совсем накануне на одной из кизлярских улиц было совершено убийство — в девять часов вечера. Правда, оно произошло по ошибке. Тот, который был убит, пострадал за другого, которому предстояла эта участь.

Четверо татар, — татарами именуют всякого местного жителя северной линии Кавказа, а лезгинами на южном берегу Каспийского моря называют любого местного, к какому бы селению горцев он не принадлежал, — четверо татар, скрывшись под мостом, подстерегали богатого армянина, который должен был пройти через этот мост. Но по мосту случайно прошел какой-то бедняк, они его и приняли за богатого купца, убили несчастного, порылись в его карманах и тогда только заметили свою ошибку впрочем, это не помешало им взять у него все деньги (это были копейки). Они бросили тело в канаву, вода которой служит для орошения садов.

Между прочим, сады кизлярских армян снабжают всю Россию вином под разными французскими названиями.

Вот еще приключение.

За несколько месяцев до нашего приезда трое братьев-армян по фамилии Каскольт, возвращаясь с дербентской ярмарки, были взяты в плен вместе с одним из своих спутников по имени Бонжар[49] разбойники не убили их, потому что знали как людей богатых: они увели их в горы, рассчитывая получить большой выкуп. Разбойники сняли с них платье, привязали их к хвостам лошадей и принудили пробежать таким образом пятнадцать верст. Затем они заставили их переплыть холодный Терек. Двое несчастных умерли от воспаления в груди, а третий после своего выкупа за десять тысяч рублей — от чахотки.

Четвертый, не столь богатый, как другие, избавился от гибели, обещав татарам шпионить на них. Он обязался уведомлять их, когда какой-нибудь богатый армянин отправится в путь. Возвратившись же в Кизляр, он, понятно, не сдержал слова, но зато и не осмеливался более выходить из своего дома во избежание мести разбойников, которую он ежеминутно ожидает.

За год до этого полковник Менден с тремя конвойными казаками был убит на дороге между Хасав-Юртом и Кизляром. Полковник и казаки защищались как львы и убили пять или шесть татар.

Женщины как будто менее подвергаются опасности, нежели мужчины. Так как татары, достигнув гор, должны переходить со своими пленниками Терек в двух местах, то женщины не могут выносить этого погружения в ледяную воду. Из-за этого одна умерла во время переправы, две другие — от воспаления в груди, прежде чем был получен за них выкуп, и семьи их, узнав об их смерти, не сочли нужным вести переговоры насчет выкупа трупов.

Такой оборот дела показался татарам невыгодным и они прекратили похищение женщин. В южной же части Кавказа оно продолжается, как и прежде.

Впрочем, следующая история показывает, что похищение совершается еще и другим образом.

Татарский князь Б… влюбленный в г-жу М… (оба имени записаны в моем альбоме полностью, но не привожу их из скромности[50], я решился бы это сделать, если кто-нибудь захочет оспорить этот факт) — татарский князь Б…, влюбленный в госпожу М…, которая со своей стороны платила ему взаимностью, сговорился с нею ее похитить. Она жила в Кизляре.

В отсутствие мужа она попросила у коменданта лошадей в такое время, когда опасно было исполнить ее просьбу. Поэтому комендант решительно ей отказал.

Г-жа М… настаивала под предлогом болезни ребенка. Тронутый этим знаком материнской нежности, комендант выдает ей подорожную, и г-жа М… уезжает.

Князь Б…, стороживший ее на дороге, берет и привозит ее в свой аул — подобный орлиному гнезду, свитому на скале, в нескольких верстах от Пятигорска, — и держит ее у себя три месяца. Муж же ничего не знает о местопребывании своей жены. Через три месяца прекрасный татарский князь (как говорят, в полном смысле красавец) дает знать г-ну М…, что ему известно местопребывание его жены и предлагает себя в посредники для ее выкупа. Г-н М… согласился. Князь через месяц написал, что он устроил дело за три тысячи рублей. Г-н М… послал эту сумму и спустя неделю получил свою жену, радуясь, что так дешево смог ее выкупить.

Но это было гораздо дешевле, чем думал бедный супруг; ибо он выкупил не только свою жену, но впридачу и ребенка, которым она через полгода разрешилась.

Впрочем, татарские князья имеют обыкновение похищать не только чужих жен, но и своих соотечественниц. Чем труднее это сделать, тем более оно дает весу их страсти. После этого они уславливаются о приданом с отцом, который обычно соглашается на все условия, и затем ни во что уже более не вмешивается.

Однако иногда отец упорствует.

Вот пример этого упорства:

Похищение совершается в Кисловодске. Оно произошло в то время, когда кавказский наместник князь Воронцов, надеясь уменьшить убийства, запретил татарским князьям носить оружие.

Отец похищенной девушки не мог сойтись со своим будущим зятем в цене приданого. Он явился к князю с жалобой на похищение и с просьбой о наказании похитителя.

Подобно маркизу де Нанжи[51] проситель пришел с четырьмя своими слугами, вооруженными с ног до головы. Князь Воронцов велел арестовать его вместе со всеми слугами как нарушителей его приказа. Но в одно мгновение татарин выхватил кинжал и бросился на князя.

Пока князь Воронцов защищался, его телохранители прибежали к нему на помощь. Татарский князь был арестован. А один из его людей был убит на месте. Трое других убегают на гору Бештау и скрываются там в гроте. Их атакуют: они убивают двадцать казаков. Наконец беглецы вынуждены выйти. Одного убили, когда он выходил из грота; другой спасся в конюшне, где кучер, случайно там оказавшийся, прокалывает ему вилами грудь; третий карабкается, как кошка, на балкон гостиницы, убивает двенадцать человек и наконец падает, пробитый пулями, направленными из соседних окон.

Следы пуль его противников и пятна крови виднеются и поныне. Трактирщик горделиво показывает их квартирующим у него путешественникам. Разумеется, он не показывает их тем, кто занимает квартиры у его соседей.

Я мог бы рассказать до двадцати подобных историй и назвать по имени героев, живых или мертвых; но надо отложить это на остальную часть дороги — мы, слава богу, не будем иметь в этом недостатка.

Мы болтали целый час с г-жой Полнобоковой, ножки которой, между прочим, покоились на одном из самых прекрасных персидских ковров, какие я когда-либо видел.

Она пригласила нас вечером к себе на чай, и муж ее предупредил, что на случай опасности он пришлет за нами двух казаков. Мы было хотели отказаться от этой чести.

— В таком случае, — сказал он, — я беру назад приглашение моей жены: я не желаю, чтобы по дороге с вами случилось какое-нибудь несчастье.

Услышав такую угрозу, мы поспешили просить двух казаков.

У ворот мы обнаружили ожидавшие нас дрожки городничего. Только в России оказывают такое замечательное внимание, которое любой путешественник встречает на каждом шагу (это отметил и г-н де Кюстин); но если у путника есть еще и какие-то заслуги, то встречать его будут с ни с чем не сравнимым радушием.

Что касается меня, то я буду беспрестанно вспоминать об этом гостеприимстве и хотя бы подобным способом смогу выразить свою благодарность всем, кто были так любезны ко мне. Прошу также позволения не оставаться у них в долгу.

Дрожки привезли нас домой. Я хотел переменить сапоги, чтобы идти к полицмейстеру[52], но он уже ожидал меня на нашей квартире.

Совершенно сконфуженный, я извинился перед ним и показал ему на свои грязные сапоги.

Впрочем, у меня были в запасе другие; наслышавшись о дорогах, по которым мы должны были проезжать, я купил в Казани сапоги, которые доходили до самой верхней части ноги. (Нисколько не сомневаюсь, что именно в России были сотворены семимильные сапоги Мальчика с пальчик)[53].

Полицмейстер предложил свои услуги. Но мы уже и так злоупотребили его деликатностью: да и нечего было просить у него, оставалось только выразить нашу благодарность.

Четыре или пять бутылок неизвестного мне вина, которые я нашел выставленными в ряд на окне, вновь доказывали его внимание ко мне.

Он обещал увидеться с нами вечером у городничего.

Я рассказал Муане об улице, о которой читатели уже знают. Он взял свой альбом под мышку, а Калино под руку, сунул по моему совету кинжал за пояс и решился выйти из дому.

В Кизляре художник обнаружит много очаровательного и живописного. Вначале поразила наши взоры смесь одежд. Армяне, татары, калмыки, ногайцы, евреи толпятся на его улицах, и все — в своих национальных костюмах.

Население этого города состоит из девяти или десяти тысяч человек. Оно удваивается в дни ярмарок.

В Кизляре торгуют всем (занимаются в том числе и перепродажей родных, — похищенных татарами мужчин, женщин и детей[54]): славным вином, водкой, шелком, производством которого занимаются местные жители, рисом, мареной, кунжутом и шафраном, растущих в окрестностях.

Муане воротился через час: он был по уши в грязи — однако это не помешало ему восхищаться Кизляром. Моя улица привела его в восторг, и он зарисовал ее.

В половине восьмого дрожки городничего были у ворот. Двое слуг с фонарями стояли впереди. Висевшие у них за поясом пистолеты и кинжалы ярко блестели при свете фонарей. Два казака с шашками на боку, с ружьем на коленях приготовились скакать по обеим сторонам экипажа.

Мы сели в дрожки, слуги с фонарями и казаки поскакали галопом, разбрызгивая вокруг себя воду и грязь. Во время езды послышалось несколько ружейных выстрелов.

Мы явились одними из первых гостей. Г-жа Полнобокова хотя и видела нас утром, но еще не знала, что мы за особы; моя подорожная и особенно мой костюм ввели ее в заблуждение; она приняла меня, как и другие, за французского генерала и как гостеприимная хозяйка была так любезна, что более любезной, как мне показалось, быть уже невозможно.

Я ошибся. Теперь, когда она узнала, что я был тот которому, как она уверяла обязана своим лучшим развлечением, она не знала, как благодарить меня за доставляемые ей прекрасные минуты[55].

Приехало еще пять или шесть особ; все они особенно женщины, превосходно говорили по-французски.

Я искал глазами городничего. Г-жа Полнобокова предупредила мой вопрос:

— Не слышали ль вы ехавши сюда ружейные выстрелы?

— Да, — отвечал я, — три выстрела.

— Так и есть: они сделаны со стороны Терека, а коли так, то к этому нужно всегда относиться серьезно. Мой муж теперь вместе с полицмейстером. Я думаю, что в ту сторону послали казаков.

— В таком случае скоро узнаем новости?

— Вероятно, даже сейчас.

Гости, казалось, вовсе не были растревожены ружейными выстрелами: болтали, смеялись, как будто находились в парижском салоне.

Городничий и полицмейстер возвратились и не замедлили вмешаться в разговор: на лицах их не выражалось ни малейшего беспокойства.

Подали чай со множеством армянских вареньев, одно необычнее другого. Некоторые были приготовлены даже из лесных тутовых ягод, другие из дягилей; следовавшие за ними конфеты также имели свой восточный характер. Они были замечательны скорее по приятному запаху, нежели по вкусу.

Слуга, одетый по-черкесски, подошел к городничему и что-то сказал ему на ухо. Тот сделал знак полицмейстеру, и они оба вышли.

Я вопросительно взглянул на г-жу Полнобокову. Но она спросила:

— Угодно вам еще чашку чаю?

— С удовольствием.

Я положил сахару в мой чай, покрыл его облаком сливок[56] и стал пить понемногу, не желая казаться более любопытным, чем другие, глаза же мои постоянно обращались к дверям. Вскоре городничий появился. Он был один.

Поскольку городничий не говорил по-французски, я принужден был подождать, пока г-жа Полнобокова не удовлетворила мое любопытство. Она поняла мое нетерпение, хотя оно, вероятно, казалось ей преувеличенным.

— Итак? — спросил я ее.

— Нашли тело одного человека, простреленное двумя пулями, — отвечала она, — шагах в двухстах от вашего дома, но так как он был дочиста ограблен, нельзя сказать, что это за человек. Без сомнения, это какой-нибудь купец, прибывший в город для продажи товаров и опоздавший выехать. Кстати, сегодня ночью, если оставите свечку в комнате, не забудьте запереть ставни: сквозь стекла очень легко могут послать пулю.

— Какая же польза от того, что выстрелят в меня, если дверь заперта?

— Да ведь стрельнут просто так — из каприза: эти татары странные люди.

— Слышите? — спросил я Муане, который что-то рисовал в альбоме г-жи Полнобоковой.

— Слышите, Муане? — повторил Калино.

— Слышу, — ответил Муане с обычной своей степенностью.

Пока г-жа Полнобокова следила за тем, как Муане рисовал, я написал стихи в ее альбом и уже более не думал об убитом. После пятнадцатидневного пребывания на Кавказе я понял это равнодушие, которое сначала так сильно меня удивляло. В одиннадцать часов все разошлись. Этот вечер был весьма необычен, ведь вот почти уже год, как ни один прием не кончался так поздно.

Передняя походила на военный лагерь: каждый гость имел с собою одного или даже двух слуг, вооруженных донельзя.

Дрожки ожидали у ворот с двумя казаками и двумя фонарями. Мне это стоило три рубля: по одному рублю — кучеру, двум служителям с фонарями и двум казакам; испытав столько душевных волнений и тревог, я нисколько не жалел этих денег.

Мне не нужно было запирать ставни: наш молодой хозяин уже позаботился об этом.

Я лег на скамье, закутался в шубу и положил под голову дорожную корзинку[57] вместо подушки, что делал почти каждый день с тех пор, как оставил Елпатьево[58][59].

Глава III
Гавриловичи

Когда вечером ложишься спать на доске, в шубе, заменяющей перину и одеяло, то на другое утро оставляешь свою постель без особого сожаления.

На рассвете я соскочил со своего ложа, помыл лицо и руки в медной лоханке, купленной в Казани для того, чтобы всегда можно было рассчитывать на нее в дороге, — лоханка одна из самых редких в России принадлежностей туалета, — и потом разбудил моих спутников.

Итак, ночь прошла безо всяких приключений.

Нужно было побыстрее позавтракать и ехать как можно скорее; мы должны были прибыть в Щуковую на следующий ночлег; дорога пролегала через одно весьма опасное место. То был дремучий лес, который сужал дорогу, превращая ее в ущелье, а потом шел от нее дальше к горе.

За восемь или десять дней перед нами какой-то офицер, торопясь приехать в Щуковую и не найдя казаков на станции Новоучрежденная, хотел продолжать путь, несмотря на предостережения об опасности. Он был в кибитке — это тип крытой телеги.

Посреди леса, о котором я говорил, он вдруг увидел выскочившего из кустарника чеченца на лошади, бросившегося прямо на него. Офицер взял в руки пистолет и в ту минуту, когда чеченец был не дальше четырех шагов от кибитки, хотел выстрелить, но произошла осечка. Чеченец также был с пистолетом в руке; но вместо того, чтобы выстрелить в офицера, он выстрелил в одну из его лошадей. Лошадь упала с пробитой головой — повозка остановилась. Услышав выстрел, человек десять пеших чеченцев, выскочив из леса, бросились на офицера, который хотя и успел ранить шашкою одного или двух из них, но сразу же был повален, ограблен, скручен и, наконец, привязан за шею к лошадиному хвосту.

Горцы удивительно ловко проделывают такие трюки.

У них всегда готова веревка с петлей: пленника привязывают к лошади, и она пускается в галоп, прежде чем несчастный успеет опомниться и позвать кого-нибудь на помощь.

К счастью для офицера, казаки, которых он не нашел на последней станции, возвращались со станции, находившейся впереди; увидев издали схватку, они тотчас поняли, что случилось неладное, и, пустив во весь дух своих коней, подъехали к кибитке. Узнав от ямщика о случившемся, они бросились вслед за чеченцами.

Пешие разбойники прижались к земле, и казаки их не заметили. Чеченец же на лошади торопил своего коня и бил плетью пленного, который, запутавшись в веревке, замедлял бегство всадника.

Услышав позади себя топот казачьих коней, татарин выхватил кинжал. Офицер думал, что он уже должен проститься с жизнью, но горец перерезал только веревку, которой пленник был привязан к хвосту лошади. Полумертвый офицер упал на траву, а горец на лошади бросился в Терек. Казаки выстрелили ему вслед, но неудачно. С торжествующим криком горец достиг другого берега и оттуда пустил еще пулю, которая раздробила у одного казака руку.

Двое казаков оказали помощь своему товарищу, а остальные занялись офицером. Разбойник волок его по колючему кустарнику, называемому держи-дерево[60], поэтому все его тело представляло из себя одну сплошную рану.

Один из казаков дал ему свою лошадь и бурку, и его полуживого привезли в Щуковую.

Г-жа Полнобокова описала место, где случилось это происшествие, и мы обещали ей проехать по этому malo sitio[61], как говорят испанцы, днем — если только удастся.

Но отправляться в путь без завтрака не хотелось.

В ту самую минуту, как я велел почистить цыпленка и уже собрался было его жарить, явился полицмейстер с приглашением на завтрак. Завтрак был уже готов, и нам оставалось только перейти через улицу. Я хотел было извиниться, но он признался мне, что его жена, которая накануне хотела быть на вечере у своей сестры, г-жи Полнобоковой, но не решилась отправиться к ней без конвоя, — вспомните, что все казаки были в разъездах по случаю ружейных выстрелов, — желала познакомиться со мною, и что он от ее имени явился пригласить меня.

Калино остался дома, чтобы смотреть за укладкою съестных припасов; у нас было девять бутылок отличного вина и надо было положить их как можно бережнее. Калино с тарантасом и телегой должен был присоединиться к нам у полицмейстера.

Муане и я отправились к полицмейстеру и нашли там двух дам вместо одной. Новая дама была та самая свояченица, которая не хотела упустить случая увидеть автора «Монте-Кристо» и «Мушкетеров» и еще на рассвете прибыла сюда с этим намерением.

Обе дамы говорили по-французски.

Жена полицмейстера была отличная музыкантша; она села за фортепьяно и спела несколько прелестных русских романсов и, между прочим, «Горные вершины» Лермонтова.

Скоро я буду иметь случай говорить об этом великом поэте, русском Альфреде де Мюссе. В то время, когда Лермонтов еще был совершенно не известен во Франции, я напечатал в «Мушкетере»[62]лучшее его произведение «Печорин, или Герой нашего времени».

Калино прибыл с тарантасом и телегой, и мы все тотчас же принялись за завтрак.

Разговор шел, в основном, о татарах.

Хозяйка дома подтвердила все, что было рассказано ее супругом, т. е., как бы ей не было приятно видеть меня, но поскольку ее муж отлучился из-за какой-то перестрелки, то она не осмелилась идти к своей сестре без конвоя. Советы, данные нам накануне г-жой Полнобоковой, были возобновлены с еще большими настояниями: это заставило дам добавить, что они не задерживают нас, так как не хотят, чтобы мы опоздали.

В первую очередь было необходимо проехать засветло лес возле Щуковой. Этот несчастный лес тревожил. И мы начали беспокоиться и скоро простились с прелестными хозяйками, которые проводили нас до самого подъезда.

Сели в тарантас; полицмейстерша смотрела на нас с беспокойством: конвой из шести казаков казался ей недостаточным.

— Вы чем-то встревожены, мадам? — спросил я ее.

— Конечно, — отвечала она. — Разве у вас нет другого оружия, кроме кинжала?

Я поднял полог передней скамейки и показал три двуствольных ружья, два карабина один из них штуцерный, и револьвер.

— Вот это хорошо, — сказала она, — только выезжайте из города с ружьями, чтобы все видели что вы вооружены. Среди этих зевак — действительно, около нас уже составился кружок, — могут быть два или три татарских лазутчика.

Последовав этому дружескому совету, каждый из нас положил по двуствольному ружью на свои колени.

Мы простились с дамами и покинули Кизляр с грозным видом посреди глубокого молчания восьмидесяти или сотни зрителей, собравшихся посмотреть на наш отъезд.

Выбравшись из города, мы положили ружья в более удобные места.

Тот, кто привык к парижской жизни, к безопасности дорог во Франции, едва ли поверит, что мы подвергались опасности, угрожавшей каждому из нас. То, что мы узнали на протяжении этих двух дней, тревога накануне — все это красноречиво говорило, что мы были, если еще не в неприятельской стране, то по крайней мере похожей на нее[63].

Трудно было справиться с охватившим душу волнением, когда я понял, что скоро смогу убедиться, что я уже нахожусь среди тех, почти невероятных мест, где я столько раз путешествовал по карте, — смогу убедиться, что с левой стороны, в нескольких верстах от меня, Каспийское море, что я проехал по калмыцким и татарским степям, и что река, на берегу которой мы вынуждены были сейчас остановиться, тот самый воспетый Лермонтовым Терек, который, взяв начало у подножья скалы Прометея, несется по земле, где властвовал мифологический царь Дарий.

Мы сделали привал на берегу Терека и стали ожидать парома, который возвращался к нам, переправив караван лошадей, буйволов и верблюдов.

Все речные паромы в России (по крайней мере в той части России, которую мы посетили) содержатся на счет правительства — перевозят на них бесплатно. В этом отношении Россия единственная страна, менее всех других склонная к получению барышей.

Там, где мы переправились, Терек вдвое шире Сены. Мы вышли из тарантаса и поместились на пароме с одним из наших экипажей с нашим конвойным начальником; остальные же казаки берегли другой экипаж, — так велика уверенность в честности тамошних жителей.

В самом деле, во время нашего переезда второй ямщик мог бы ускакать со вторым нашим экипажем, — и черт знает, как говорят русские, которые никогда не употребляют слова бог в этом случае, — черт знает, где бы мы его настигли.

Мы мерили глубину Терека шестом, — она была в семь или восемь футов. Несмотря на такую глубину, чеченцы переходят реку вплавь со своими пленниками, привязанными к хвосту лошадей; от самих несчастных зависит сумеют ли они удержать голову на поверхности воды.

От такого купания как говорила жена кизлярского губернатора, женщины заболевают насморком[64].

В ожидании нашей телеги и чтобы показать конвойному начальнику превосходство нашего оружия перед азиатским, я пустил из своего карабина (фабрики Девима, одной из лучших[65]) пулю в двух чаек, ловивших рыбу в шестистах шагах от нас. Пуля ударила между ними, в том самом месте, которое я указал заранее. В эту самую минуту Муане подстрелил на лету ржанку, что удивило нашего казака не менее расстояния и верности моего выстрела. Кавказские народы, как и арабы, стреляют хорошо только в неподвижную цель.

Между тем наша телега присоединилась к нам, и мы двинулись дальше по болотистой почве, окруженной Тереком, через который нам опять пришлось переправляться, но на этот раз вброд, одновременно с лошадьми, буйволами и верблюдами.

Переправа вброд — живописная картина, но наша переправа вместе с конвоем и караваном, который хотя и не имел к нам отношения, но переходил болото с нами, была из самых интересных. Все лошади и буйволы вступали в реку довольно охотно, но верблюды, которые имеют отвращение к воде, прежде, чем входили в реку, причиняли большие хлопоты. Крик, или лучше сказать, вой их, казалось, более принадлежал дикому зверю, чем животному, которого поэты назвали «кораблем пустыни», видимо, потому, что ходьба верблюда, похожая на покачивание корабля, вызывала у животного морскую болезнь, от которой он выл.

При всем нашем желании переправиться как можно скорее, мы не могли угадать, когда же она кончится.

Наконец — лошади, утоляя на ходу жажду, буйволы, плывя и держа только голову над водой, верблюды с сидящими на них погонщиками, едва касаясь брюхами воды, благодаря длинным ногам, — наконец все животные вышли на другой берег и отправились в путь.

Мы двинулись впереди их. Ничего более не мешало нам до следующей станции. Однако там не могли дать более четырех казаков для конвоя; на посту находилось всего шесть казаков и следовательно только двое могли остаться для его охраны.

Мы еще не были в опасном месте; но уже начиная отсюда, казачьи посты со сторожевой вышкой, служащей им вместо будки, на вершине которой день и ночь стоит часовой, были расположены на расстоянии пяти верст и господствовали над всей дорогой.

Эти часовые имеют при себе связки насмоленной соломы, которые зажигают ночью в случае тревоги. Такой сигнал, видимый на двадцать верст окрест, в одно мгновенье оповещает все соседние посты об угрожающей опасности.

Мы пустились в путь с четырьмя казаками. На всем протяжении дороги мы имели возможность охотиться, не выход я из тарантаса — множество ржанок сидело по обе стороны дороги. Только очень трудно было стрелять в них из-за тряски тарантаса на каменистой дороге.

Когда мы случайно убивали какую-нибудь птицу, один из наших казаков отправлялся искать ее, не слезая с лошади или даже пускаясь в галоп, — видно, что это все были опытные всадники. Потом птицу приносили в кладовую: так мы назвали два багажника нашего тарантаса.

Скоро мы лишились развлечения: погода, с самого утра мрачная, делалась все хуже и хуже; наконец густой туман расстелился по равнине так, что с трудом можно было видеть вокруг себя на расстоянии двадцати пяти шагов.

Такая погода была весьма кстати для разбойников, поэтому казаки еще теснее окружили наши экипажи и попросили вложить пули в охотничьи ружья, заряженные дробью. Мы не заставили их повторить то же самое; в пять минут совет был исполнен, и мы теперь уже могли противостоять двадцати нападающим, сделав по десять выстрелов, не перезаряжая ружья.

Впрочем, на каждой станции дано было приказание казакам и ямщикам (звание, которое они во мне предполагали, являлось гарантией безусловного их повиновения), чтобы они, лишь только заметят бандитов, остановили оба экипажа и поставили их в одну линию, через четыре шага; распряженные лошади должны были стоять в промежутках; таким образом, благодаря неодушевленной и живой баррикадам, мы могли бы отстреливаться, между тем как казаки выполняли бы функцию летучего отряда.

Так как при каждой смене конвоя я заботился о том, чтобы показать казакам верность и доброту нашего оружия, они испытывали к нам доверие, которое мы со своей стороны не всегда питали к ним, особенно когда защитниками нашими были «гавриловичи».

Это слово требует пояснения: так называют донских казаков, которых не нужно смешивать с линейными казаками.

Линейный казак, родившийся в этой местности, постоянно соприкасающийся с неприятелем, с которым он неминуемо должен рано или поздно столкнуться в кровавой схватке, с детства сдружившийся с опасностью, — солдат с двенадцатилетнего возраста живущий только три месяца в году в своей станице, т. е. в своей деревне, а остальное время до пятидесяти лет на поле и под ружьем, — это единственный воин, который сражается как артист и находит удовольствие в опасности.

Из этих линейных казаков, сформированных, как выше было упомянуто, Екатериной и впоследствии слившихся с чеченцами и лезгинами, у которых они похищали женщин, — подобно римлянам, смешавшихся с сабинянами, — выросло племя пылкое, воинственное, веселое, ловкое, всегда смеющееся, поющее, сражающееся. Рассказывают о невероятной храбрости этих людей.

Впрочем, мы увидим их в деле.

Напротив, донской казак, оторванный от его мирных равнин, перенесенный с берегов величественной и спокойной реки на шумные берега Терека и голые берега Кумы, отнятый от семейства, занимающегося хлебопашеством, привязанный к длинному копью, которое ему служит более помехой, нежели защитой, не умеющий искусно владеть ружьем и управлять конем — донской казак который представляет еще довольно хорошего солдата в поле, самый плохой воин в засадах, рвах, кустах и горах.

Линейные казаки и татарская милиция — превосходное войско для набегов, — вечно смеются над «гавриловичами».

И вот почему.

Однажды донские казаки конвоировали кого-то или что-то. Чеченцы напали на них и обратили конвой в бегство.

Какой-то молодой казак, имевший прекрасного коня, бросив пику, пистолет, шашку, без папахи, в страшном испуге на полном скаку влетел на станционный двор и закричал что есть мочи:

— Заступись за нас, Гаврилович!

После такого страшного напряжения, лишившись чувств, он упал с лошади.

С того времени другие казаки и татарские милиционеры называют донских казаков «Гавриловичами».

Когда горцы выкупают своих товарищей, попавших в руки русских, они дают четырех донских казаков или двух татарских милиционеров за одного чеченца, или черкеса, либо лезгина; но они меняют только линейного казака на одного горца.

Никогда не выкупают горца, раненного пикой: если он ранен пикой, то ergo ранен донским казаком. Зачем выкупать его, если он имел глупость получить рану от такого неприятеля?

По этой же причине не выкупают и человека, раненного сзади. Эта мера объясняется сама собой: человек, раненный сзади, очевидно был ранен, когда убегал.

Итак, наш конвой состоял из «Гавриловичей» — это не утешало, особенно при тумане, который окружал нас со всех сторон.

В таком положении мы проехали с заряженными ружьями верст десять или двенадцать до следующей станции, встретив на пути две укрепленные и обнесенные палисадом деревни — Каргалинскую и Щербаковскую.

Главнейшее оборонительное сооружение этих деревень, ожидающих ежеминутно нападения чеченцев, состоит из широкого рва опоясывающего каждую из них со всех сторон. Забор из колючки заменяет стену и представляет большие трудности при взятии станицы приступом. Помимо этого, каждый дом, который легко может превратиться в крепость, окружен решетчатой стеной на шесть футов вышины: некоторые станичники, кроме того, устраивают еще и небольшую стену с бойницами. У ворот станицы, где стоит часовой, насыпан курган, откуда можно наблюдать днем и ночью на посту. Их сменяют каждые два часа. Ружья их всегда заряжены, лошади оседланы.

Каждый мужчина в этих станицах, с 12-ти до 50-летнего возраста, уже солдат. Он сам создает себе ореол, легенду о себе — кровавую, убийственную, страшную, могущую соперничать с теми, которые так поэтически рассказывал Купер.

Мы прибыли на станцию Сухой пост. Тут нас ожидало великолепное зрелище.

Солнце, некоторое время боровшееся с туманом, наконец пронзило его своими лучами. Широкие полосы тумана делались все более и более прозрачными, и сквозь них мы начали различать неподвижные силуэты. Только были ли это горы или облака, — мы еще несколько минут не понимали. Наконец солнце взяло свое, остаток тумана рассеялся клочками, и вся величественная горная линия Кавказа от Шат-Абруза до Эльбруса развернулась перед нами.

Казбек, поэтический эшафот Прометея, возвышался посредине своей снежной вершиной.

Мы остановились на минуту в изумлении перед блестящей панорамой. Это не походило ни на Альпы, ни на Пиренеи, это было вовсе не то, что мы когда-то видали, что приходило на память и что представляло нам наше воображение. Это был Кавказ — театр, где первый драматический поэт древности поставил свою первую драму, героем которой был Титан, а актерами — боги.

Как я сожалел о моем томике Эсхила. Я бы снова прочел о моем Прометее от первого до последнего стиха.

Понятно, почему греки заставили мир сойти с этих великолепных вершин.

Вот преимущество стран с богатой историей перед странами неизвестными: Кавказ есть история богов и людей.

Гималаи же и Чимборасо не что иное, как только две горы, одна в двадцать семь тысяч футов вышины, а другая в двадцать пять тысяч. Самый высокий пункт Кавказа имеет только шестнадцать тысяч футов, но он послужил пьедесталом Эсхилу.

Я не мог упросить Муане срисовать то, что он видел. Как изобразить посредством карандаша и листа бумаги одно из самых величественных творений Создателя?

Впрочем, Муане сделал такую попытку, а всякая попытка — первое доказательство божественного свойства человеческого гения. Успех — последнее.

Глава IV
Русские офицеры на Кавказе

Когда лошади были запряжены и рисунок завершен, мы тронулись в путь. Мы не интересовались более ни чеченцами, ни черкесами; если бы нам даже не дали конвоя, то, вероятно, мы не заметили б этого, так мы были поражены величественным видом Кавказа.

Солнце словно гордилось победой над туманом и блистало во всем великолепии. Это была не осень, как в Кизляре: это было лето во всем его блеске, со всей его теплотой.

Орлы описывали необозримые круги в поднебесье. Их крылья не двигались, будто застыли. Двое поднялись с равнины и сели за версту от нас на дерево, где нынешней весной они свили себе гнездо.

Мы ехали по узкой и грязной дороге с огромными болотами по обеим сторонам; эти болота были населены всевозможными птицами. Пеликаны, стрепеты, бакланы, дикие утки — каждый вид имел там представителей. Опасность для человека была причиной безопасности животных в этих пустынных местах, населенных только пожирателями человеческого мяса; охотник подвергается опасности сделаться дичью, когда охотится за другими животными.

Все путники, которых мы встречали на дороге, были вооружены с головы до ног. Богатый татарин, который ездил осматривать свои стада с сыном, пятнадцатилетним мальчиком, и четырьмя нукерами, походил на средневекового феодала со свитой.

Пешеходы были редки. Все они имели при себе кинжал, пистолет за поясом и ружье на перевязи через плечо. Каждый смотрел на нас тем гордым взглядом, который придает человеку сознание храбрости. Какая разница между этими суровыми татарами и смиренными крестьянами, которых мы встречали от Твери до Астрахани!

На какой-то станции Калино поднял плеть на замешкавшегося ямщика.

— Берегись, — сказал тот, схватившись за кинжал, — ведь ты не в России!

Российский же мужик получил бы несколько ударов плетью и не осмелился бы даже голоса подать.

Эта уверенность или лучше сказать, эта гордость независимого человека очень ободряла нас. Благодаря этому нам стало легче двигаться навстречу опасности, наше сердце получило больше решимости противостоять ей.

Опасность порождает странные чувства: сначала ее боятся, потом презирают, а после желают ее и когда она удаляется от вас, после того, как вы были уже лицом к лицу с нею, то будто вы расстаетесь со строгим другом, который советовал вам быть осторожнее.

Я подозреваю, что храбрость есть дело привычки.

На станции Новоучрежденной, т. е. на той, которая предшествовала опасному месту, нас могли снабдить только пятью казаками. Начальник после признался, что этого явно недостаточно, и предложил подождать возвращения других казаков. Я спросил его, не отправимся ли мы ночью, если дождемся их возвращения. Он отвечал отрицательно, добавив, что в таком случае мы бы заночевали на посту и поехали бы на следующий день утром в сопровождении пятнадцати или двадцати человек.

— Будут ли ваши пять человек хорошо драться в случае нападения? — спросил я начальника поста.

— Я отвечаю за них: эти люди раза по три в неделю имеют стычки с горцами; ни один из них не струсит.

— Значит, всех нас будет восемь, — больше и не нужно.

Я повторил своим спутникам наставления относительно экипажей, если на нас нападут, и сообщил план обороны.

Мы поехали крупной рысью.

Солнце быстро спускалось к горизонту. Кавказ был чудно освещен; Сальватор Роза[66] при всей своей гениальности не достиг бы того волшебного сочетания цветов, какое прощальные лучи солнца запечатлели на исполинской цепи гор. Основание гор было темно-голубого цвета, вершины — розовыми, средняя же часть переходила постепенно через все оттенки — от фиолетового до лилового.

Небо имело золотистый цвет.

Ни перо, ни кисть не могут уследить за стремительным изменением света. В то время, как взор падает на предмет, который вы хотите изобразить на бумаге, цвет этого предмета уже изменился.

На расстоянии трех четырех верст впереди нас мы заметили темные полосы леса, через который нам предстояло проехать. По ту сторону леса проходило две дороги. Одна, идущая на Моздок и Владикавказ, пересекает Кавказ и потом, следуя по Дарьяльскому ущелью, приводит в Тифлис. Это почтовый тракт, и хотя он опасен, но все-таки не в такой степени, чтобы опасность прерывала сообщение. Другая дорога, пересекающая часть Дагестана, проходит в двадцати верстах от резиденции Шамиля, соседствует с расположением непокорных племен, а потому и почтовое сообщение тут прервано на расстоянии 60 или 80 верст.

Вот по этой-то самой дороге я и решился ехать, дав себе слово уже по приезде в Тифлис съездить оттуда посмотреть на Дарьяльское ущелье и Терек. Дорога привела меня в столицу Грузии через Темир-Хан-Шуру, Дербент, Баку и Шемаху, т. е. через те самые места, по которым, как правило, никто не ездит из-за трудностей и, особенно, опасностей.

И действительно, на этом пути все грозит опасностью. Нельзя сказать, что неприятель вот здесь или там: он пребывает везде. Чаща леса, овраг, скала — все это неприятели; неприятель не находится в таком-то или ином месте, — самое место есть уже неприятель. И поэтому каждый пункт имеет характерное название: «Лес крови» — «Ров воров», — «Скала убийства».

Правда, эти опасности значительно уменьшались для нас благодаря открытому листу от князя Барятинского, по которому мы могли требовать столько конвойных людей, сколько обстоятельства делали это необходимым.

К несчастью, как я смог отметить, это позволение часто было нереальным: конвоя из двадцати человек действительно было бы достаточно; но откуда взять двадцать человек, когда на посту положено иметь всего только семь?

Мы быстро приближались к лесу. Казаки вытащили из чехлов ружья и пистолеты, осмотрели заряды и советовали нам принять те же предосторожности.

Наступили сумерки.

Едва мы въехали в лесную чащобу, как откуда ни возьмись появились куропатки: они сидели примерно в двадцати пяти метрах от нас. Инстинкт охотника взыграл во мне: я вытащил пули из моей винтовки системы Лефоше[67] и вставил два свинцовых патрона.

Остановив экипаж, я соскочил на землю.

Муане и Калино поднялись в тарантасе и приготовились прикрывать мое отступление, если бы в их помощи возникла необходимость. Оба они держали ружья, заряженные пулями.

Два казака с винтовками наперевес шли один справа, а другой слева от меня. Едва я сделал десять шагов, как поднялась прямо из-под ног куропатка, она оторвалась от стаи и села так, что мне было удобно в нее стрелять. После второго выстрела она упала и была присоединена к ржанкам, хранившимся в тарантасе. Затем я медленно поднялся в экипаж, и мы поехали быстрой рысью.

— По крайней мере теперь, — сказал один из казаков, — татары уже предупреждены о нас.

Татары были где-то в другом месте. Мы совершили опасный переход через лес, и хотя день сменился сумерками, а сумерки ночью, но мы здоровые и невредимые прибыли в Щуковую.

Казак, которого мы посылали к начальнику поста с просьбой отвести нам квартиру, прибыл туда ранее нас десятью минутами. Щуковая — военный пост, и потому следовало нам обратиться не к полицмейстеру, как в Кизляре, а к командиру.

Аванпосты оберегали селения, и хотя там был целый батальон, т. е. около тысячи человек, но понятно было, что здесь предпринимаются те же самые меры предосторожности, как и во всех казачьих станицах.

Нам отвели две комнаты, уже занятые двумя молодыми русскими офицерами. Один возвращался из Москвы, где он был в отпуску у своих родителей, — другой, поручик Нижегородского драгунского полка, прибывший из Чир-Юрта покупать лошадей для полка, ожидал солдат, отправившихся в окрестности за овсом.

Молодой отпускник очень торопился в Дербент. Не имея права на конвой, он, если б отправился один, не сделал бы и двадцати верст без того, чтобы не погибнуть. Поэтому он с нетерпением ожидал так называемой оказии.

Оказия есть соединение большого числа путников, едущих в одно и то же место в сопровождении достаточного конвоя, назначаемого местным военным начальником для такого каравана. Конвой состоит обычно из ста пятидесяти пехотинцев и из двадцати пяти кавалеристов. Среди отправляющихся в путь почти всегда бывает несколько пешеходов, и потому оказия движется очень медленно. Самые большие переходы — пять или шесть миль в день.

Молодой офицер должен был ехать от Щуковой до Баку почти пятнадцать дней. Он был в отчаянии тем более, что отпуск его давно уже кончился.

Наш приезд был для него истинным подарком судьбы. Теперь он воспользуется нашим конвоем и заставит свою кибитку тащиться между нашим тарантасом и нашей телегой.

Что же касается другого офицера, то и он был нам рад, тем более, что уже отведал вдоволь кизлярского вина, а это вино, как говорят, одно из тех, которые в высшей степени развивают филантропические чувства. Если бы можно было напоить весь свет кизлярским вином, то все люди вдруг сделались бы братьями.

Кавказ имеет такое же влияние на русских офицеров, как Атлас[68] на наших африканских офицеров: уединение способствует праздности, праздность скуке, а скука пьянству.

Что остается делать несчастному офицеру без общества, без женщин, без книг, на посту с двадцатью пятью казаками? Пьянствовать.

Только имеющие слишком богатое воображение сопровождают это занятие, неизменно состоящее в том, чтобы переливать вино или водку из бутылки в стакан и из стакана в глотку, какими-то более или менее живописными дополнениями.

Во время путешествия мы познакомились с капитаном и со старшим хирургом, которые развили перед нами самую обширную и оригинальную программу своих фантазий, связанных с пьянством.

Каждый офицер имеет в распоряжении солдата, этот солдат называется денщиком. Наш капитан, окончив утром служебные дела, ложился на походную постель и звал денщика. Фамилия денщика Брызгалов.

— Брызгалов, — говорил он ему, — ты знаешь, что мы сейчас поедем?

Денщик, который уже изучил свою роль, отвечал:

— Знаю, господин капитан.

— Ну, брат, так как нельзя ехать не закусив, то поедим сухарей да выпьем по чарке, а потом ступай за лошадьми и вели запрягать.

— Слушаюсь, господин капитан, — отвечал Брызгалов и приносил хлеба и сыру с бутылкой водки. Капитан, слишком добрый, чтобы одному воспользоваться божьими дарами, всегда угощал Брызгалова сухарем и стаканом водки, а сам выпивал два стакана, после чего говорил:

— Теперь, я думаю, уже время идти за лошадьми; не забудь, брат, что нам предстоит длинный путь.

— Как бы дорога ни была длинна, она будет мне приятна, если вы, господин капитан, возьмете и меня с собою, — отвечал любезный денщик.

— Вместе поедем, брат, вместе; разве люди не братья? Оставь мне водку и стакан, чтобы я не слишком скучал в ожидании тебя, и иди за лошадьми. Ступай, Брызгалов, ступай.

Брызгалов выходил, а капитан выпивал еще стакан или два. Потом денщик возвращался держа в руке колокольчик, который привязывают к дуге[69].

— Вот и лошади, господин капитан, — говорил он.

— Хорошо; вели запрягать и торопи ямщиков.

— Чтобы не скучать, пока они закладывают, выпейте, господин капитан, еще стаканчик.

— Ты прав, Брызгалов. Только я не люблю пить один: так пьяницы делают. Возьми, брат, стакан и пей.

— Эй, вы, запрягайте, запрягайте!

Когда стаканы опорожнялись, Брызгалов говорил:

— Все готово, господин капитан.

— Ну, так поедем.

И капитан лежит на своей постеле, Брызгалов садится около его ног звеня колокольчиком, будто оба мчатся на тройке. Капитан засыпает. Проходит полчаса.

— Господин капитан, — говорит Брызгалов, — мы прибыли на станцию.

— Гм, что? — отзывается капитан, просыпаясь.

— Я говорю, что мы прибыли на станцию.

— А, если так, то надо еще выпить чарку.

— Выпейте, господин капитан.

И оба спутника, братски чокаясь, вновь опустошают свои стаканы.

— Едем далее, едем, — говорил капитан, — надо поспешать.

— Едем, — говорил Брызгалов.

Таким образом они приезжали на вторую станцию, где пили так же, как и на первой. На четвертой станции бутылка была уже пуста. Брызгалов приносил другую.

На последней станции капитан и денщик лежали рядом мертвецки пьяные. Путешествие возобновлялось на другой день. Старший хирург поступал иначе.

Он занимал дом, выстроенный по-восточному, с нишами в стене. В семь часов утра он оставлял свое жилище и отправлялся в госпиталь. Визит его был более или менее продолжителен, смотря по числу больных; потом он возвращался.

Во время своего отсутствия, он приучил денщика ставить по два стакана пуншу в каждой нише. Вот он начинал прохаживаться по своей комнате.

— Гм! — говорил он, останавливаясь перед первой нишей и как будто бы разговаривая с соседом. — Как ветрено сегодня утром!

— Дьявольский ветер, — отвечал он сам себе.

— Для здоровья очень вредно выходить натощак при таком ветре.

— Правда ваша; не хотите ли выпить чего-нибудь?

— Я охотно выпил бы стакан пуншу.

— Признаюсь, и я также. Кащенко, два стакана пуншу!

— Извольте, сударь.

И доктор, который сам себе задавал вопросы и отвечал на них, соответственно менял интонации голоса, брал по стакану пуншу в каждую руку и, пожелав себе всевозможного благополучия, выпивал оба стакана.

У второй ниши тема разговора менялась, но результат был тот же самый.

Возле последней ниши он выпивал двадцатый стакан пунша. К счастью, она, эта ниша, была у самой его постели.

Доктор ложился довольный, что посетил всех пациентов.

Мы познакомились в Темир-Хан-Шуре с батальонным командиром. В кампанию 1853 г. он имел дело в основном с турками и питал к ним страшную ненависть за пулю, которую они пустили ему в бок, и за сабельный удар в лицо.

Это был превосходный человек, храбрый до безрассудства, но дикий, предпочитавший уединение, не общавшийся ни с кем из своих сослуживцев. Он жил в маленьком доме, отдельно от других и вне города в обществе собаки и кошки. Собаке он дал кличку «Русский», а кошке — «Турок».

Первая была злая собачонка с белыми и черными пятнами на трех ногах, — четвертую она держала постоянно приподнятой; одно ее ухо отвисло, а другое стояло вертикально словно громоотвод. Кошка же была серого цвета и неопределенной породы.

До конца обеда «Турок» и «Русский» бывали в самых дружеских отношениях; один ел по правую сторону, а другой по левую от хозяина.

Но после обеда, закуривая трубку, он брал «Турка» и «Русского» за загривок и садился на стул, приготовленный ему денщиком у дверей.

Храбрый офицер говорил кошке:

— Ты знаешь, что ты «Турок»?

А собаке:

— Тебе ведомо, что ты «Русский»?

И обеим вместе:

— Вы знаете, что вы враги и что вы должны задать друг другу жару?

Предупредив их таким образом, он тер их морды одну о другую до тех пор, пока, несмотря на всю их дружбу, собака и кошка не приходили в остервенение. Тогда начиналась потасовка, о которой говорил батальонный командир. Сражение продолжалось, пока один противник не уступал поля другому. Почти всегда кончалось тем, что «Русский», т. е. собачонка, брала верх.

Когда мы имели честь познакомиться с батальонным командиром и с его кошкой и собакой, — «Турок» был уже без носа, а «Русский» совсем кривой.

С сожалением думаю, как пойдет жизнь этого храброго офицера, если он будет иметь несчастье, впрочем неизбежное, лишиться когда-нибудь «Русского» или «Турка». Вероятно, он застрелится, если только не начнет «делать визитов», подобно вышеупомянутому доктору или «путешествовать», как капитан.

Что касается простых казаков, то у них два любимых животных — петух и козел. Каждый эскадрон имеет своего козла, каждый казачий пост — своего петуха.

Козел приносит двойную пользу: запах его прогоняет в конюшне всех вредных гадин — скорпионов, фаланг, тысяченожек. Это — польза положительная, материальная. А вот польза и в поэтическом отношении: он удаляет всех тех домовых, которые ночью входят в конюшни, заплетают гривы у лошадей, вырывают у них волосы из хвоста, ползают по их спине и заставляют их с полуночи до рассвета скакать во сне, хотя они и не двигаются с места.

Козел это эскадронный начальник — он сознает свое достоинство. Если конь начинает пить или есть прежде его, он бьет дерзкого своими рогами, и лошадь, которая знает свою вину, не пытается даже защищаться.

Говоря о петухе, то он, так же, как и козел, полезен и в материальном и в поэтическом отношениях. Материальное назначение его состоит в том, чтобы возвещать время. Донской или линейный казак редко имеет карманные часы и еще реже настенные.

Мы были свидетелями радости всего казачьего поста, когда петух, потерявший было голос, снова начал петь. Казаки собрались на совет и стали обсуждать причины этого события. Более смышленый из них сказал: «Может быть, он перестал петь потому, что скучает без кур?»

На другой день, на рассвете, все казаки отправились искать кур, и мародеры принесли трех. Не успели спустить кур на землю, как петух запел. Это доказывает, что не всегда нужно торопиться рубить голову петуху, если он перестал петь.

Глава V
Абрек

По прибытии в Щуковую я прежде всего позаботился сообщить о своем приезде полковнику — командиру поста.

Щуковая по части грязи достойная соперница Кизляра.

Я возвратился, чтобы похлопотать об обеде. Но дело было сделано. Один из наших попутчиков-офицеров, тот, который возвращался в Дербент, привез слугу-армянина, весьма искусного в приготовлении шашлыка. Он накормил нас шашлыком не только из баранины, но и из ржанок и куропаток. О вине нечего было и хлопотать, — мы привезли с собою девять бутылок. К тому же, блаженное состояние, в котором находился наш молодой поручик, доказывало, что и до нас в Щуковой не было недостатка в вине.

К концу обеда вошел полковник — это был его ответный визит.

Прежде всего мы спросили его о дороге. На расстоянии ста пятидесяти верст почтовое сообщение прервано, ибо ни один станционный смотритель не хочет, чтобы каждую ночь воровали у него лошадей и чтобы самому лишиться головы.

Полковник уверял, что местные ямщики возьмутся отвезти нас за восемнадцать или двадцать рублей, и обещал прислать их к нам сегодня же, чтобы договориться с ними об условиях.

Наш дербентский офицер укрепил нас в этой надежде: он уже начал вести переговоры о трех лошадях для своей кибитки и условился за двенадцать рублей.

Действительно, через четверть часа после ухода полковника, показались два ямщика, с которыми мы и уговорились за восемнадцать рублей, что составляет семьдесят два франка. Для переезда в тридцать миль это была очень порядочная цена, тем более порядочная, что благодаря нашему конвою, с которым ямщики могли возвратиться, их лошадям не угрожало никакой опасности.

Положившись на данное двумя щуковцами слово, мы разлеглись на скамейках и заснули так сладко, как будто бы лежали на самых мягких перинах.

Проснувшись, мы велели сказать ямщикам, чтобы те привели лошадей. Но вместо лошадей заявились сами ямщики. Эти честные люди передумали: они не соглашались уже за восемнадцать рублей, а просили двадцать, т. е. сто франков. Они ссылались на то, что ночью был сильный мороз.

Ничего так не раздражает меня, как неискусное жульничество, а это был форменный грабеж средь бела дня. Не задумываясь о будущем, я начал с того, что выгнал ямщиков, сопровождая это русским выражением, которое освоил для экстренных случаев и, смею сказать, вследствие частых упражнений, выучился произносить весьма отчетливо.

— Что же нам теперь делать? — спросил Муане, когда те ушли.

— Мы сейчас отправимся смотреть прелестную вещь, которую нам не пришлось бы видеть, если бы мы не имели дела с двумя проходимцами.

— Что же это такое?

— Помните, друг мой, «Десятичасовой отпуск» нашего друга Жиро?[70]

— Помню.

— Так вот: есть на Кавказе премиленькая казацкая деревня, которая славится вежливостью и другими добрыми качествами жителей, но особенно красотой женщин, и поэтому нет ни одного офицера на Кавказе, который бы не попросил у своего начальника, по крайней мере раз в жизни, дозволения съездить туда на некоторое время.

— Не та ли это деревня, о которой нам говорил Д'Андре[71] и советовал посетить ее проездом?

— Та самая, а мы проезжаем, не повидав ее.

— Как он называл ее?

— Червленная.

— А далеко ли она отсюда?

— Вот здесь, под носом.

— Нет, в самом деле?

— В тридцати пяти верстах отсюда.

— Э, э! Почти девять миль.

— Девять миль туда, девять миль обратно — всего восемнадцать.

— Как же мы туда поедем?

— Верхом.

— Прекрасно! Но у нас нет лошадей?

— Верховых лошадей здесь сколько угодно. Калино, объясните офицеру, приехавшему за подкреплением и провизией, что мы желаем съездить в Червленную, и вы увидите, что он отдаст в наше распоряжение все, что у него имеется.

Калино передал нашу просьбу поручику.

— Можно, — отвечал Калино, — но он ставит условие.

— Какое?

— Взять и его с собою.

— Я и сам хотел его пригласить.

— А лошади под экипажи на завтрашний день? — сказал Муане как человек предусмотрительный.

— До завтра наши ямщики еще подумают.

— Завтра они запросят тридцать рублей.

— Быть может.

— Итак?

— Итак мы будем иметь лошадей даром.

— Забавно.

— Вы можете наперед держать со мною пари.

— Едем в Червленную!

— Возьмите свой ящик с акварелью.

— А это зачем?

— Затем, что вам придется рисовать портрет.

— Кого?

— Прекрасной Авдотьи Догадихи.

— Откуда вы знаете об ее существовании?

— Я слыхивал о ней еще в Париже.

— Хорошо, прихвачу ящик с акварелью.

— Но это не помешает нам заодно взять и по двуствольному ружью. Калино, друг мой, потребуйте дюжину конвойных казаков.

Через полчаса пять лошадей были оседланы и дюжина казаков готовы.

— А теперь скажите, — обратился я к нашему поручику, — есть здесь, кроме начальника поста, и полковой командир?

— Да.

— Как его имя?

— Полковник Шатилов[72].

— Где он?

— В десяти шагах отсюда.

— Милый Калино, будьте добры, отнесите мою визитную карточку полковнику Шатилову и скажите его денщику, что по возвращении из Червленной я буду иметь честь нанести ему визит — нынче вечером, или завтра утром, если приеду сегодня слишком поздно.

Калино возвратился.

— Ну, как, нашли?

— Нет, он еще в постеле: вчера с женою пировал на свадьбе до трех часов утра. Его же малолетний сын уже встал и, когда услыхал ваше имя, произнес: «О, я знаю господина Дюма, он написал «Монте-Кристо»!

— Прелестное дитя! Эти несколько слов дадут нам завтра шестерку лошадей. Вы понимаете, Муане?

— Дай-то бог! — отвечал он.

— Бог даст, будьте спокойны. Ведь знаете мой девиз: Deus dadit, Deus dabit[73]. На коней!

Через полтора часа мы прибыли в Щедринскую крепость, где остановились, чтобы дать отдохнуть лошадям и переменить конвой.

Мы еще раз встретились с нашим другом Тереком. Прекрасная казачка, которую он принес старому Каспию в дар и которую Каспий принял с такой благодарностью, без сомнения была родом из Червленной.

Возможно, я говорю с моими читателями языком почти непонятным, что вовсе не в моем нраве. Поспешу выразиться яснее.

Вы знаете о Лермонтове, любезные читатели? После Пушкина он первый поэт России. Его сослали на Кавказ за стихи, писанные им на смерть Пушкина, убитого на дуэли. Лермонтов и сам погиб здесь на поединке. Когда вышли первые его стихотворения, санкт-петербургский комендант Мартынов вызвал его к себе.

— Говорят, вы написали стихи? — спросил он строго.

Лермонтов признался в «преступлении».

— Милостивый государь, — произнес комендант, — неприлично дворянину и притом гвардейскому офицеру — сочинять стихи. Для этого ремесла есть люди, называемые авторами. Вы отправитесь на год на Кавказ.

Но он находился там пять или шесть лет, написал много прекрасных стихотворений, одно из них «Дары Терека».

До Червленной еще 21 верста, мы едем берегом Терека. Никакой аккомпанемент не соответствует поэтическому размеру стихотворения лучше, чем шум реки. Я прочту «Дары Терека», стремясь сохранить в переводе оригинальность подлинника. Этот перевод сделан мною накануне: я держал его в памяти и ехал, повторяя стихи — не отвлекаясь ни на дорогу, по которой мы следовали, ни на живописные пейзажи, ни на мой конвой, который, разделившись на три партии, составлял авангард, арьергард и центр[74].

С нами было, как я уже говорил, всего двенадцать человек; двое ехали впереди, двое позади и остальные со мной.

Мелкий кустарник, высотой в три фута, посреди которого в разных местах возвышались деревья разной породы, простирался по обеим сторонам дороги, с правой — на неопределенное пространство, а с левой — до Терека. Моя лошадь, которая почему-то стремилась больше в левую сторону, подняла в пятнадцати шагах от дороги стаю куропаток. Я невольно взялся за ружье и прицелился было, но вспомнил, что оно заряжено пулями и поэтому бесполезно было бы стрелять. Куропатки спустились в пятидесяти шагах на дерево. Приманка была не шуточная; я заменил пули дробью № 6 и спрыгнул с коня.

— Подождите меня, — сказал Муане, тоже слезая с лошади.

— Разве вы зарядили дробью?

— Да.

— Пойдем на расстоянии пятьдесят шагов один от другого и обойдем эту стаю.

— Знаете, в чем дело? — сказал Калино.

— В чем? — спросил я, оборачиваясь к нему.

— Начальник нашего конвоя говорит, что вы поступаете неблагоразумно.

— Да ведь куропатки почти в пятидесяти шагах: ведь они не дикие и едва ли тронутся с места на всякий случай, пусть пять или шесть казаков следуют за нами.

Четыре казака пошли с нами, а авангарду было приказано остановиться, арьергарду же поспешить присоединиться к нам. Мы поехали по тому направлению, где были куропатки, другие — по направлению Терека.

Куропатки находились в двадцати шагах от меня. Одна из них была сбита первым же выстрелом, но увидев, что она ранена лишь в ногу, я выстрелил вновь.

— Заметили ль вы, где она упала? — закричал я Муане. — Я стрелял на авось, знаю, что она где-то упала, вот и все.

— Погодите, я взгляну, — сказал Муане.

Едва он произнес эти слова, как в ста шагах послышался ружейный выстрел. В ту минуту когда я заметил дымок, мимо меня просвистела пуля и продолжая свой путь, скосила верхушки кустарника в котором мы завязли по пояс.

Сопровождавшие нас казаки двинулись вперед, чтобы прикрыть нас. Один рухнул вместе со своим конем. Пуля задела бедро бедного животного, а также его переднюю ногу.

Отпрянув, я зарядил ружье двумя пулями.

Казак держал за узду мою лошадь, я сел на нее и приподнялся в стременах, чтобы посмотреть вдаль.

Меня удивила медлительность чеченцев — обычно нападение следует сразу же вслед за выстрелом.

Вдруг показались семь или восемь человек, со стороны Терека.

— Ура! — закричали казаки, атаковав их.

В то время, как все они обратились в бегство, еще один, невесть откуда взявшийся, выбрался из кустарника, откуда он стрелял в нас, и, размахивая своим ружьем, закричал:

— Абрек! абрек!

— Абрек! — подхватили казаки и остановились.

— Что значит абрек? — обратился я к Калино.

— Это человек, давший клятву идти навстречу всем опасностям и не избегать ни одной.

— Что же ему надобно? Не хочет ли он схватиться с пятнадцатью?

— Нет. Но, вероятно, он предлагает поединок.

И действительно, к крикам: «Абрек! абрек!» он добавил еще несколько слов.

— Слышите? — спросил меня Калино.

— Слышу, однако не понимаю.

— Он вызывает одного из наших казаков на поединок.

— Передайте им, что тот из казаков, кто согласится на поединок, получит двадцать рублей.

Калино передал мои слова нашим людям.

С минуту казаки переглядывались, как бы желая выбрать самого храброго.

А чеченец, гарцуя на своем коне шагах в двухстах от нас, продолжал выкрикивать: «Абрек! Абрек!»

— Черт подери! Калино, дайте-ка мой карабин, уж очень мне надоел этот детина!

— Нет-нет, бросьте, не лишайте нас любопытного зрелища. Казаки советуются, кого выставить на поединок. Они узнали чеченца — очень известный абрек. Да вот и один из наших людей.

Действительно, казак, лошадь которого была ранена в ногу, убедившись в невозможности поднять ее, пришел объясниться со мною: так в парламенте требуют позволения говорить по поводу какого-нибудь весьма приятного дела.

Казаки сами снабжают себя лошадьми и оружием; если у казака убита лошадь, начальство от имени правительства платит ему двадцать два рубля. Он теряет только рублей восемь или десять, ибо порядочная лошадь редко стоит менее тридцати рублей. Следовательно, двадцать рублей, предлагаемые мной, давали ему 10 рублей чистого барыша.

Его желание сразиться с человеком, который лишил его коня, мне показалось вполне естественным, и я всей душой был на его стороне.

А горец продолжал выделывать своим ружьем кренделя, он кружился, все более приближаясь к нам. Глаза казаков пылали огнем: они считали себя вызванными на поединок, но никто не выстрелил в неприятеля после сделанного вызова — кто решился бы на это, покрыл бы себя позором[75].

— Теперь ступай, — сказал казаку его конвойный начальник.

— У меня нет лошади, — отвечал казак, — кто даст мне свою?

В ответ молчание — никто не хотел видеть свою лошадь убитой, да к тому же под другим. Да заплатят ли обещанные двадцать два рубля?

Я соскочил со своего иноходца, отдал его казаку, который тотчас же оказался в седле.

Другой казак, казавшийся смышленее прочих и к которому я три-четыре раза уже обращался через Калино с вопросами, подошел ко мне и что-то сказал.

— Что он говорит? — поинтересовался я.

— Если случится несчастье с его товарищем, он просит заменить его собою.

— Мне кажется, он несколько поторопился; все-таки скажите ему, что я согласен.

Казак начал проверять оружие, словно настала его пора. Товарищ же его, отвечая гиканьем на вызов горца, поскакал к нему что есть мочи.

На полном скаку казак выстрелил. Абрек поднял свою лошадь на дыбы, и пуля угодила ему в плечо. И тут же горец выстрелил и сшиб папаху со своего противника.

Оба закинули ружья за плечо. Казак выхватил шашку, а горец — кинжал.

Горец с удивительной ловкостью маневрировал лошадью, несмотря на то, что она была ранена, и кровь ручьем стекала по ее груди. Она вовсе не казалась ослабевшей: седок поддерживал ее коленами, поощряя уздой и словом.

Вдруг горец разразился бранью. Они сошлись в схватке.

Сначала мне почудилось, будто казак заколол противника. Я видел, как шашка вонзилась в спину врага — но она только продырявила его белую черкеску.

Мы увидели, как оба они вступили в рукопашную. Один из них свалился с лошади — вернее, свалилось одно только туловище; голова же… осталась в руках соперника.

Им был горец. Дико и грозно он испустил победный клич, потряс окровавленной головой и прицепил ее к своему седлу.

Уже без всадника, лошадь еще продолжала мчаться, но описав полукруг, возвратилась к нам.

Обезглавленный труп плавал в крови.

Но за торжественным возгласом горца последовал другой возглас: вызов на бой.

Я обернулся к казаку, собиравшемуся занять место своего товарища. Он преспокойно попыхивал трубкой. Кивнув, он сказал:

— Еду.

Он тоже гикнул в знак согласия.

Гарцевавший на коне горец остановился, смерив взглядом нового противника.

— Ну, ступай, — сказал я ему, — прибавлю десятку.

Казак подмигнул мне, продолжая посасывать трубку. Казалось, он жаждал вобрать в себя весь табачный дым. Жаждал задохнуться им.

Он пустил коня в галоп и, прежде чем абрек успел зарядить ружье, остановился шагах в сорока от него и прицелилися. Дымок, застлавший его лицо, заставил всех нас подумать, что с ружьем что-то стряслось.

Абрек, сочтя себя в безопасности, бросился на врага с пистолетом и выстрелил с десяти шагов.

Казак увернулся от пули, молниеносно приложил ружье к плечу и, к нашему удивлению, выпалил из него: мы и не заметили, как он перезарядил ружье.

По неловкому движению горца мы поняли, что он ранен. Выпустив узду, он, стараясь удержаться в седле, вцепился обеими руками в гриву животного. Лошадь, почуяв свободу и разъярившись от боли, понесла горца через кустарник к Тереку.

Казак кинулся вслед. Поскакали и мы. И вдруг увидели: горец начал терять равновесие и повалился на землю. Лошадь замерла над всадником.

Не зная еще, была ли то хитрость и не притворяется ли горец мертвым, казак на всякий случай объехал его на значительном расстоянии, прежде чем приблизился.

Очевидно, он старался разглядеть лицо врага, но тот как назло упал лицом к земле.

Наконец казак решил приблизиться к нему — горец не шевелился.

Казак держал пистолет наготове. В десяти шагах от чеченца он остановился, прицелился и спустил курок. Чеченец не пошевелился — пуля попала в труп.

Казак спрыгнул с лошади, шагнул вперед; потом, выхватив кинжал, склонился над мертвецом и тотчас поднялся — в руке его была голова чеченца.

Конвой одобрительно прокричал:

— Ура! Ура!

Молодец выиграл тридцать рублей, постоял за честь полка и отомстил за товарища.

Мгновенье — и горец был гол, как ладонь. Намотав его платье на руку, казак взял за узду раненую лошадь, которая не пыталась бежать, взгромоздил на ее спину свою добычу, сел на своего скакуна и, как ни в чем не бывало, вернулся к нам. Прежде всего мы осведомились:

— Как могло твое ружье выстрелить, если пыж уже сгорел?

Казак засмеялся.

— Пыж и не думал сгорать, — ответил он.

— Но мы видели дым?! — кричали товарищи.

— Это дым из моей трубки, а не из ружья, — пояснил казак.

— Тогда получай тридцать рублей, — сказал я ему, — хотя ты, по-моему, и сплутовал.

Глава VI
Изменник

Как тут водится, убитого оставили совсем голым, на растерзание хищным зверям и птицам. Труп же казака бережно подняли и положили поперек седла на лошадь врага. Взяв под уздцы казак повел ее в крепость, откуда выехал час назад. Что же до казачьей лошади, ногу которой раздробило пулей, предназначенной, кстати сказать, мне, то она встала и на трех ногах проковыляла к нам. Спасти ее мы не могли, и потому казак, отведя ее ко рву, ударом кинжала вскрыл ей шейную артерию. Кровь брызнула фонтаном. Животное почувствовало себя обреченным, корчась, поднялось на задние ноги, но, обессиленное, медленно повалилось на бок, бросив на нас полный укоризны взгляд.

Я отвернулся и, подойдя к начальнику конвоя, сказал, что, по моему мнению, жестоко оставлять орлам и шакалам тело храброго абрека, побежденного скорее хитростью, нежели отвагой, и настаивал, чтобы его предали земле.

Начальник ответил, что о погребении убитого должны позаботиться его товарищи. Если они захотят отдать ему священный долг, то ночью похитят несчастного, в чьей груди билось столь отважное сердце. Вероятно, они так и хотели сделать, ибо мы видели, что горцы собрались на другой стороне Терека, на небольшой возвышенности, угрожая нам жестами и словами, звуки которых только доносились до нас, однако содержание их было неясно.

Большим позором для них было оставить в беде своего товарища, еще более постыдно — бросить труп. Они уже не осмеливались возвратиться в свой аул без неприятельского трупа, добытого в отместку за убитого товарища.

И действительно, отправляясь в набег, горцы, если одного или нескольких из них убивают, приносят тела убитых на границу аула. Здесь они делают несколько выстрелов в воздух, предупреждая женщин о своем возвращении. Когда женщины выходят из аула, горцы опускают трупы на землю и уходят затем, чтоб возвратиться с таким же количеством неприятельских голов, сколько потеряно товарищей.

Если схватка случается далеко от деревни, они разрубают тела на четыре части, посыпают солью, чтобы предохранить от тления, и везут их домой.

Пшавы, тушины и хевсуры хранят такой же обычай. Они оказывают особое внимание своим предводителям, ни в коем случае не оставляя их трупы в руках неприятеля. Это порой бывает причиной довольно необычных ситуаций.

Приставом тушин был князь Челокаев. После его смерти прислали другого пристава; но этот не имел чести называться Челокаевым, а они требовали именно Челокаева[76].

Требования их были так упорны, что правительство начало отыскивать и с большим трудом нашло какого-то князя Челокаева — последнего представителя этой фамилии. Хотя он был хил — вот вот помрет — приставом его все ж назначили к великой радости тушин, которые заполучили наконец человека, соответствующего их представлениям об их начальнике.

Однажды намечалась экспедиция, в которой участвовали и тушины. Разумеется, их пристав возглавлял отряд; но так как трудности похода имели дурное влияние на его здоровье, и без того уже изрядно подорванное, то поддерживала в нем силы одна только отчаянная храбрость, столь естественная для грузин, и потому заслугой у них не считаемая.

Тушины видели, в сколь жалком положении он находится, — что того и гляди отдаст богу душу, и, собрав совет, принялись думать, как же им быть. И додумались — отправили к приставу депутацию.

Она явилась к начальнику. Один из делегатов почтительно произнес:

— Бог назначил тебе близкую смерть, начальник, — сказал он князю Челокаеву, — ты не можешь ехать дальше в таком состоянии.

Князь навострил уши. Оратор продолжал:

— Если ты умрешь через два-три дня, когда мы будем уже в горах, то станешь нам обузой, ибо, как ты знаешь, мы должны будем доставить труп твоим родичам; в случае же внезапного отступления, придется разрезать твое тело на части, и мы не можем поручиться, что не пропадет ни один кусочек твоей почтенной особы.

— Ну, а дальше? — спросил князь Челокаев. От изумления его зрачки стали огромными.

— Дальше? Мы предлагаем убить тебя сейчас, дабы плоть твоя не подвергалась всем этим неприятностям, которые не могут не тревожить тебя. Мы в пяти-шести днях хода от твоего дома, твой труп прибудет к твоему семейству в целости и сохранности.

Как ни лестно было такое предложение, князь на него не согласился. Но оно сотворило то, что было не по зубам хине — лихорадку как рукой сняло.

И здоровье князя пошло на поправку. Князь удачно завершил экспедицию, не получив ни царапинки, и взялся сам доставить семейству свою плоть совершенно невредимой.

Предложение тушин до такой степени тронуло его, что он не мог рассказывать об этом без умиления.

Каким образом чеченцы в таком меньшинстве осмелились напасть на нас?

Не будь у них абрека, они затаились бы или скрылись. Но с ними был абрек. Он считал бы себя обесчещенным, если б уклонился от опасности. Абреки, как известно, дают клятву не только не уклоняться от опасности, но даже идти ей навстречу. Вот поэтому-то он так дерзко вышел на поединок.

Я во что бы то ни стало хотел взглянуть на труп.

Абрек лежал спиной кверху. Пуля вошла пониже левой плечевой кости и вышла сквозь правую сторону груди. Судя по ранам, можно было подумать, будто его застрелили во время бегства. Это несколько огорчило меня; мне очень хотелось, чтобы отважного абрека не оклеветали после смерти.

Пистолетная же пуля раздробила ему руку.

Казак осмотрел свою добычу — превосходное ружье, шашку с медной рукоятью, отнятую, конечно, у какого-нибудь казака, дурной пистолет и довольно сносный кинжал.

Без сомнения, одним из обетов абрека был обет нестяжательства: у него не нашлось ни гроша.

Меж тем на нем оказался пожалованный Шамилем орден — круглый, величиной в шестифранковую монету, черненого серебра и с надписью: «Шамиль-эфенди». Между словами — сабля и секира[77].

Я купил у казака все эти вещи за 30 рублей. К несчастью, я потерял в болотах Мингрелии ружье и пистолет, хотя кинжал и орден уцелели.

Я уже сказал, что линейные казаки — бесподобные солдаты. Они вместе с покорными татарами[78] оберегают всю кавказскую дорогу. Линейные казаки разделяются на девять бригад, дополняющих уже сформированные восемнадцать полков. При мне формировалось еще два полка.

Эти бригады разделились следующим образом: на Кубань и Малку, т. е. на правый фланг, шесть бригад; на Терек и Сунжу, т. е. на левый фланг, три бригады.

Когда хотят составить новый полк, то прежде всего начинают подбирать шесть станиц, каждая из которых выделяет свою часть.

Основная единица формирования — сотня, хотя и состоит из 143 человек, кроме офицеров, или из 146 — с офицерами.

Новые станицы составляются из казаков прежних станиц, которых переселяют с Терека или Кубани в количестве ста пятидесяти семейств. К ним присоединяют еще сто семейств донских казаков и от пятидесяти до сотни из внутренней России, особенно из Малороссии. Каждый казак должен прослужить двадцать два года, но ему может зачесться два года за четыре, если он будет заменен кем-то из своих родных.

С двадцати лет казак начинает службу, которую оставляет на сорок втором году; в этом возрасте он переходит из действительной службы на службу станичную, т. е. он делается чем-то вроде солдата национальной гвардии. На пятьдесят пятом году он оставляет службу полностью и имеет право быть избранным церковным старостой или судьей станицы.

В каждой станице есть начальник, избранный станичниками, и два судьи. В выборах участвуют все жители.

Каждый казак — землевладелец: начальник имеет тысячу десятин земли, каждый офицер двести, а казак шестьдесят.

Станицы это колонии, — земледельческие и военные.

Каждый казак получает четыре рубля годового жалованья и сам себя кормит и одевает: мы уже сказали, что за убитую или раненую лошадь казак получает двадцать два рубля.

В случае нападения 143 человека идут на бой, а остальные станичники выдерживают осаду, укрывшись за заборами, служащими им как бы крепостной стеной.

Каждая женщина должна иметь при себе ведро воды на случай пожара. В пять минут, как только пушечный выстрел и колокол забьют тревогу, всякий занимает свой пост.

Судя по нашему рассказу о Червленной и о поездках молодых офицеров в ту станицу, можно подумать, что офицеры этого прелестного аула имеют в своей истории только страницы, достойные, как сказал бы Парни или кавалер Бертен[79] — «прикосновения амуров».

Но не заблуждайтесь: явилась необходимость, и наши казачки делаются истинными амазонками.

Однажды, когда все мужчины станицы были в походе, и чеченцы, узнав, что в селе остались только женщины, приготовились напасть на Червленную, женщины собрали военный совет и решили до последней капли крови защищать станицу.

Собрали все оружие, весь порох и все заряды.

Хлеба и домашних животных было достаточно, чтобы не умереть с голоду.

Осада продолжалась пять дней: около тридцати горцев пало — не за валом, а у заборов. Три женщины были ранены, две убиты. Чеченцы были вынуждены снять осаду и с позором возвратиться в горы.

Червленная — самая древняя станица линейных гребенских казаков: они происходят от русской колонии, начало которой исторически не определено; легенда гласит, что когда Ермак отправился покорять Сибирь, кто-то из его сподвижников отделился от него с несколькими людьми и основал деревню Индре, — название, происходящее от его имени Андрей, — или Андрееву деревню[80]. Когда Петр I надумал учредить первую линию станиц, граф Апраксин, которому это было поручено, нашел здесь земляков, которых он и поселил в Червленной.

Вот почему в станице Червленная хранятся любопытные документы и знамена.

Что касается мужчин, то они почти все раскольники-фанатики, сохранившие древнерусский тип. Обратимся к женщинам.

Червлянки составляют особый тип, принадлежащий к русской и горской породам. Красота их дает обитаемой ими станице репутацию кавказской Капуи, они имеют овал лица русский, стан стройный, — стан женщины горных краев, как говорят в Шотландии. Когда казаки, их отцы, мужья, братья или любовники отправляются в поход, казачки встают на стремя, которое всадник оставляет свободным, и, обхватив всадника за шею или стан, имея в другой руке бутылку местного вина, которым они угощают их на всем скаку, мчатся таким образом три или четыре версты за деревню, делая всевозможные бешеные маневры. По окончании экспедиции, они выбегают навстречу казакам и таким же образом въезжают в станицу.

Эта легкость нравов червлянок странно контрастирует со строгостью русских обычаев и суровостью восточных.

Многие из них вызвали у офицеров такую любовь, что она кончилась супружеством, другие дали повод к весьма оригинальным ситуациям.

Например, одна жительница Червленной возбудила в обожавшем супруге дикую ревность, и он, не имея более сил оставаться свидетелем счастья чересчур уж многочисленных соперников, бежал с отчаяния в горы и сделался врагом русских. Потом он попал в плен, его узнали, судили и расстреляли. Мы были представлены его вдове, которая сама рассказала нам свою жалобную историю с подробностями, которые впрочем не могли бы быть более драматичными.

— Самое ужасное, — говорила она нам, — на допросе он не постыдился упомянуть мое имя. Во всем остальном, — добавила она, — он держался молодцом. Я присутствовала при его казни; он любил меня и поэтому хотел этого. Я же своим отказом боялась отравить последние его минуты. Смерть его была великолепна. Он просил не завязывать ему глаза, он умолял и получил, как милость, право приказать дать в него залп. Он упал замертво. Не знаю, отчего это произвело на меня такое впечатление — я упала без чувств, а когда пришла в себя, его уже почти совсем закопали — из-под земли виднелись только ноги в красных сафьяновых сапогах, совершенно новых; я так была потрясена, что мне и в голову не пришло снять их с ног, и они пропали.

Бедная вдова говорила об этих злополучных сапогах с великим сожалением.

Когда мы прибыли в станицу, подумалось, будто в ней никто не живет. Все население находилось на противоположной стороне, где происходило чрезвычайно важное событие, которое совпадало с вышеприведенным происшествием: только в хронологическом порядке оно предшествовало рассказу, который сейчас прочитаете, а должно бы следовать за ним. Это событие — смертная казнь.

Червленский казак, женатый и уже отец двух детей, был взят чеченцами два года назад в плен. Спасением он обязан был заступничеству одной горской красавицы, которая интересовалась его участью. Сделавшись свободным на слово и благодаря поручительству брата горянки, он влюбился в свою освободительницу, которая тоже платила ему взаимностью. Однажды казак, к своему великому сожалению, узнал, что вследствие переговоров, начатых между горцами и русскими его обменяют; эта новость, крайне обрадовавшая прочих пленников, его очень опечалила. Наконец он возвратился в станицу и вошел в свой дом. Однако, полный воспоминаний о возлюбленной, покинутой им в горах, он уже не мог снова привыкнуть к станичной жизни.

Ни с того ни с сего он оставил Червленную скрылся в горах, принял магометанство, женился на прелестной чеченке и скоро прославился смелостью своих набегов и жестокостью разбоев.

Однажды он обязался выдать новым сородичам Червленную, — девственную станицу, которая, как Перонна, никогда еще не была покорена. Для этого изменник проник вовнутрь укреплений, дав обещание сотоварищам отворить ворота станицы.

Пробравшись в станицу, он заинтересовался, что творится в его доме? Он перебрался через ограду и очутился во дворе своего дома. Приникнув к окну спальни жены, он увидел ее преклонившей колени перед иконой. Это произвело на него такое впечатление, что он тоже пал на колени и стал молиться. Окончив молитву, он почувствовал в себе угрызение совести и пошел в дом.

Жена, молившаяся о возвращении его, заметив мужа, испустила крик радости и кинулась в объятия. Он обнял ее и нежно прижал к груди, прося показать детей. Дети были в соседней комнате мать разбудила их и привела к отцу.

— Теперь, — сказал он, — оставь меня с ними и ступай за сотским[81].

Жена повиновалась и возвратилась с сотским — большим другом ее супруга.

Сотский крайне удивился, когда казак объявил ему, что ночью должно произойти нападение на станицу, и советовал принять меры к обороне. Потом он объявил, что бог внушил ему раскаянье в преступлении, и сдался в плен.

Процесс был непродолжителен, подсудимый признался во всем и потребовал себе смерти.

Военный трибунал приговорил его к расстрелу. Мы прибыли в самый день казни. Вот почему станица казалась опустевшей; все ее жители собрались там, где должна происходить казнь.

Часовой у ворот, крайне досадуя, что не может оставить пост, сообщил все эти подробности и советовал поспешить, чтобы прибыть вовремя.

Казнь была назначена на двенадцать часов дня, а было уже четверть первого. Впрочем, она еще не свершилась, потому что не слышно было ружейных выстрелов.

Мы пустили своих коней рысью и проехали вдоль станицы, защищенной обычными здесь укреплениями, состоящими из заборов, решеток и палисадов, но устроенной с таким изяществом, которого я не заметил в других казачьих селениях.

Мы достигли места казни: она должна была свершиться на поляне, прилегающей к кладбищу.

Осужденный, мужчина тридцати — сорока лет, стоял на коленях на краю недавно вырытого рва. Руки у него были свободны, глаза не завязаны; из всего военного костюма на нем оставались одни панталоны. Он был обнажен до пояса. Священник стоял рядом и слушал его исповедь. Когда мы приехали, исповедь заканчивалась, и священник готовился дать осужденному отпущение грехов.

В четырех шагах стоял взвод из девяти человек с заряженными ружьями.

Сидя в седлах, мы видели все происходящее и хотя находились дальше других, но не упустили из виду ни одной подробности.

После отпущения грехов начальник станции подошел к осужденному и сказал:

— Григорий Григорьевич, ты жил как вероотступник и разбойник, умри как христианин и храбрый человек, и бог простит твое вероотступничество, а твои братья — измену.

Подняв голову и поклонившись своим товарищам, казак сказал:

— Братья мои, я уже просил у господа прощения, и господь простил меня; прошу прощения и у вас — простите и вы.

И он снова опустился на колени, чтобы получить прощение своих ближних подобно тому, как сделал это, прося прощения у бога.

Тогда началась сцена величественная и вместе с тем трогательная. Все те, которые имели что-либо против осужденного, по очереди подходили к нему.

Первым приблизился старик и сказал:

— Григорий Григорьевич, ты убил моего единственного сына, опору моей старости, но бог простил тебя, и я тебя прощаю. Умри с миром.

И старик обнял его.

Потом подошла молодая женщина:

— Ты убил моего мужа, Григорий Григорьевич, ты сделал меня вдовою и моих детей сиротами; но бог простил тебя — прощу и я. Пусть бог пошлет тебе смерть спокойную.

И, поклонившись ему, она удалилась.

К нему подошел казак и сказал:

— Ты убил моего брата, ты убил мою лошадь, ты сжег мой дом; но бог простил тебя, и я тебя прощаю. Умри спокойно, Григорий Григорьевич.

Таким же образом подходили к нему поодиночке все те, кто имел повод жаловаться на преступление или на ущерб, какие он им причинил.

Потом жена и двое детей тоже подошли к нему и простились. Меньшой из сыновей — двух лет от роду — неподалеку играл в камешки.

Наконец судья молвил:

— Григорий Григорьевич, пора.

Признаюсь, я не видал ничего страшнее этой сцены. Я из тех, кто безжалостен к охоте, но не могут видеть, как режут курицу.

Я повернул лошадь и поехал прочь.

Через десять минут послышался ружейный залп. Григорий Григорьевич перестал существовать, а народ молча воротился в станицу.

Одна группа двигалась медленнее и была гуще, нежели другие. Она сопровождала тех, кого человеческое правосудие сделало вдовою и сиротами.

Несмотря на то, что я был мало расположен к веселости, я спросил дом прекрасной Евдокии Догадихи. На меня посмотрели, как на прибывшего по меньшей мере из Китая.

Догадиха померла еще лет пять назад!

Что написано на гробнице отца Лашеза: «Его неутешная вдова продолжает свою деятельность», означено и на гробнице Авдотьи: «Ее юная сестра заменяет ее, и удачно».

— А их почтенный отец? — спросил я.

— Он жив еще, и благословение божие с ним.

И мы пошли просить у Ивана Ивановича Догадицкого, почтенного отца Авдотьи и Груши, гостеприимства, которое нам было оказано под условиями, напоминающими гостеприимство, оказанное Антепору греческим философом Антифоном.

Возвращение наше совершилось без приключений. Тело абрека было похищено ночью, как предсказал конвойный начальник.

Глава VII
Русские и горцы

На следующий день после возвращения из Червленной я, прежде чем представиться полковнику Шатилову, послал за ямщиками.

Муане не ошибся: они теперь требовали уже тридцать рублей, потому что еще сильнее приморозило.

Я взял папаху, вооружился кинжалом — неразлучным спутником, если надо покинуть дом — и отправился с визитом к полковнику Шатилову.

Он ожидал меня с той самой минуты, когда ему передали мою визитную карточку. Полковник едва говорил по-французски, но его жена, предупрежденная о моем прибытии, взялась быть посредницей в нашей беседе. Вот вам еще доказательство превосходства образования женщин перед мужчинами в России.

Полковник не сомневался, что я имел к нему какую-нибудь просьбу, и сам предложил свои услуги. Я объяснил ему, что мне нужно шесть лошадей, чтобы доехать до Хасав-Юрта; а там князь Мирский[82], которому я был рекомендован, возьмет на себя труд отправить меня в Чир-Юрт, где я уже найду почтовых лошадей.

Я вполне угадал, — полковник предложил всю свою конюшню, предупредив лишь, что лошади будут подготовлены при условии, если я буду завтракать у него.

Я согласился, но в свою очередь тоже поставил условие, чтобы приглашение было повторено мне милым десятилетним мальчиком, который знал заочно г-на Дюма и читал «Монте-Кристо».

Отворили дверь в его комнату, откуда мальчик рассматривал нас в замочную скважину, и заставили его войти.

Всего необычнее было то, что он не говорил по-французски, а «Монте-Кристо» читал на русском языке.

Во время завтрака речь зашла об оружии. Полковник, заметив, что я большой любитель его, принес мне чеченский пистолет в серебряной оправе, который, кроме материальной ценности, имел еще и историческое значение: этот пистолет когда-то принадлежал лезгинскому наибу Мелкуму, убитому князем Шамизовым[83] на лезгинской линии.

Полковник отправил шесть лошадей за нашим тарантасом и телегой и велел снарядить конвой из пятнадцати человек, а именно из пяти донских казаков и десяти линейных. Тарантас и конвой ожидали у ворот.

Я простился с полковником, его женой и сыном, выразив им искреннюю благодарность. Русское гостеприимство не только не изменилось, но, по-видимому, делалось более широким и более предупредительным по мере того, как я приближался к Кавказу.

Полковник осведомился, вооружены ли мы и в каком состоянии находится наше оружие, потом дал краткое напутствие нашему конвою, и мы отправились в путь с пятью донскими казаками в авангарде и десятью линейными по обеим сторонам наших экипажей.

Наши несговорчивые ямщики печально смотрели на этот отъезд; они пришли с предложением отвезти нас за восемнадцать рублей и даже за шестнадцать. Но Калино повторил им на чисто русском языке то, что я уже сказал им на ломаном, и на этот раз они окончательно убедились, в чем было дело. Тогда они задумали облапошить молодого дербентского офицера, с которым сначала условились за двенадцать рублей, а теперь требовали восемнадцать. Но боясь потерять его, как и нас, они вернулись к первоначальной цене.

Следствием явилось то, что молодой офицер, поместивший свою кибитку между нашим тарантасом и телегой, сел вместе с Калино на переднюю скамью тарантаса, от чего наш конвой увеличился не только на одного офицера, но и на хорошего товарища, не считая армянского повара, который отлично приготовлял шашлык.

В пятистах шагах от последних домов Шуковой мы опять встретились с Тереком, который преградил нам путь в последний раз, обозначая границу русских покорных владений.

Противоположная сторона была, уже неприятельская, еще не покоренная страна, но которая скоро будет покорена.

Стоит нам переправиться через мост, находившийся рядом, — запросто можно стать мишенью для любого встречного, которому взбредет в голову угостить нас пулей. И стрелять он будет безо всякого зазрения совести.

На краю моста, построенного графом Воронцовым на чрезвычайно крутом скате, поставлен домик для стражи. Отсюда ни один путешественник не отпускается дальше без прикрытия: если это знатная особа, то придается конвой, если же из числа обыкновенных смертных — должен ожидать оказии.

По ту сторону моста нужно мысленно провести линию, обозначаемую Кубанью и Тереком двумя большими реками, которые вытекают с северного склона Кавказа и, имея почти одни и те же истоки, разделяются и впадают: Терек — в Каспийское, а Кубань — в Черное море.

Представьте себе огромную подкову, тянущуюся по основанию горной цепи; она начинается у подножья горы Кубань и оканчивается на востоке в Кизляре, а на западе — в Тамани.

По двойной линии на расстоянии четырех миль одна от другой построены крепости.

Посредине, т. е. в основании двойной скобы, образуемой двумя реками, находится Дарьяльское ущелье.

По мере того, как дело шло к победе, небольшие крепости, так сказать, отделяются от больших крепостей и подвигаются вперед, посты отделяются от маленьких крепостей и тоже уходят вперед. Наконец, и часовые отделяются от постов и обозначают эту сомнительную границу русского владычества, границу, которую какой-нибудь набег горцев ежеминутно превращает в подобие кровавого прилива и отлива.

От Шемахи, где лезгины к 1712 г. хватают триста торговцев, до Кизляра, где Кази-Мулла отрубает семь тысяч[84] голов в 1831 году — на всем огромном пространстве нет сажени, не пропитанной кровью.

Если татары пали там, где вы проезжаете и где рискуете тоже погибнуть, то увидите плоские продолговатые глыбы, увенчанные каменной чалмой и с арабскими надписями, восславляющими умершего и призывающие его семейство к отмщению.

Если это христиане, то над ними возвышается крест — символ прощения и забвения.

Но христианский крест и татарский могильный камень так часто встречаются по дороге, что все пространство от Кизляра до Дербента похоже на обширное кладбище. А там, где их нет, как, например, от Хасав-Юрта до Чир-Юрта, опасность так велика, что никто не осмелился пойти туда рыть могилы для убитых и поставить над ними камень или крест.

Там тела оставляются на пищу шакалам, орлам и коршунам; там человеческие кости белеют посреди скелетов лошадей и верблюдов, и так как голова — отличительная принадлежность мыслящей породы — унесена убийцей, то не сразу, а только после беглого осмотра можно узнать, с чьими останками имеешь дело.

Нельзя сказать, чтобы горцы не брали в плен. Наоборот, изготовление кабардинских шашек, черкесских бурок, чеченских кинжалов и лезгинских сукон — их второстепенный промысел. На первом месте — пленные.

Они держат у себя пленников до тех пор, пока их семейства не заплатят выкуп; если пленники пытаются бежать, то у горцев есть верное средство предотвращать подобные попытки. Они прорезывают бритвою стопу ноги пленника и каждую рану набивают рубленым конским волосом.

Если семейство пленных отказывается заплатить выкуп или оно не так богато, чтобы удовлетворить требованиям горцев, тогда пленные отсылаются на трапезундский рынок и продаются как невольники. А потому в этой ожесточенной войне и те, и другие показывают примеры необыкновенного героизма.

На всех почтовых станциях можно найти картину, изображающую подвиг, который сделался столь же популярным в России, как во Франции защита Мазаграна. Эта картина изображает командира с сотней солдат за завалами из убитых лошадей, против пятисот горцев.

Генерал Суслов, еще подполковником, находился в станице Червленной. 24 мая 1846 г. дошли до него сведения, что полторы тысячи чеченцев спустились с гор и овладели деревней Акбулат-Юрт (дословный перевод: «деревня стальных клинков»).

Командующий левым флангом генерал Фрейтаг[85] находился в крепости Грозной (ныне Грозный — М. Б.), построенной генералом Ермоловым.

Когда горцы нападают в большом числе и малые казачьи посты не в состоянии сопротивляться, тогда обыкновенно извещают генерала и ожидают его приказаний.

Подполковник Суслов получил из Грозной приказание двинуться навстречу чеченцам с обещанием, что он будет подкреплен двумя батальонами пехоты с двумя пушками. Собрали семьдесят лошадей, и казаки были готовы.

Подполковник отправился с этим отрядом. По прибытии к Амир-Адъюртской переправе, после бешеной гонки на протяжении тридцати одной версты, у него оказалось налицо только тридцать казаков, имевших хороших коней. Остальные отсеялись по пути.

На переправе нашли семь донских казаков и сорок линейных. Все они присоединились к отряду.

Неприятель уже оставил деревню Акбулат-Юрт и увел пленных; когда же он расположился в версте от парома, то через Терек в него стали стрелять из пяти больших орудий.

Подполковник переправился на пароме на другой берег. Его отряд состоял из девяноста четырех человек, среди которых были семь офицеров, в том числе его адъютант Федюшкин со своим приятелем майором Камковым. Переправляться решили из-за слышанных подполковником пушечных выстрелов со стороны Куринска; предполагалось, что они были произведены двумя батальонами пехоты и двумя обещанными орудиями.

Подполковник Суслов бросился со своими казаками преследовать полторы тысячи чеченцев.

Видя, что пушки замолкли, отрядил двадцать пять человек на курган, господствующий над долиной, чтобы удостовериться в происходившем на другом пункте.

Чеченцы, лишь только заметили отряд на возвышенности, посылают против него восемьдесят человек. Они опрокидывают и преследуют русских вместе с командовавшим им офицером до главного отряда.

Тогда только преследовавшие узнали, с каким малым числом неприятеля они имеют дело, и вернулись с этой вестью к своим товарищам.

Решено было истребить эту горсть русских; начальник чеченского отряда велел своим очистить равнину от этих чересчур неблагоразумных, но любопытных гостей.

Подполковник Суслов заметил приближение неприятеля. В ту же минуту он собрал военный совет; о бегстве не могло быть и речи, но девяносто четыре человека, ожидая нападения полутора тысяч, должны были подумать, как им умереть. Было решено образовать из лошадей большой круг, чтобы люди укрылись за ними.

Сказано — сделано. Тогда полковник приказал стрелять не раньше, чем чеченцы окажутся в пятидесяти шагах!

Чеченцы надвигались, подобно буре, и когда оказались на расстоянии пятидесяти шагов, подполковник скомандовал:

— Пли!

Грянул залп. Отряд окутало облаком дыма.

Когда же дым рассеялся, выяснилось: отряд окружен с трех сторон. Чеченцы никогда не лишают неприятеля возможности отойти, чтобы не привести его в отчаяние. К тому же, имея превосходных коней, они уверены, что настигнут беглецов и, пользуясь их паникой, доведут дело до конца.

Никто не двинулся, ведь было ясно: открытый выход сулит им неминуемую смерть.

Чеченцы имели дело с людьми, которые, несмотря на то, что могли спастись бегством, не хотели бежать. Оба противника открыли ожесточенную пальбу, но чеченские пули не наносили особого вреда казакам, так как лошади осажденных служили им надежной защитой.

Через полтора часа невредимыми остались только 20 лошадей.

Круг все смыкался, но люди, заключенные в нем, продолжали отстреливаться.

Тогда чеченцы ползком приблизились на расстояние двадцати или двадцати пяти шагов от казаков и начали целиться в ноги людей, мелькавших между ногами лошадей.

Адъютант Федюшкин был ранен пулей в бедро. Суслов понял, что тот ранен.

— Ты ранен? — спросил он его.

— Да, нога раздроблена, — отвечал адъютант.

— Эка важность! — сказал подполковник. — Уцепись за меня, за свою лошадь, цепляйся за что можешь, но не падай, тебя знают как самого храброго из нас; если ты упадешь, то подумают, что ты убит, а это обескуражит наших.

— Будьте спокойны, — отвечал раненый, — я не упаду.

И действительно, он остался на ногах; только нашел он точку опоры в себе — в своей храбрости[86].

В начале стычки неприятельская пуля попала в ружье Суслова; оно, расколовшись в его руках, сделалось уже бесполезным.

После двухчасовой перестрелки оставалось только по два патрона на человека и еще сорок патронов, кое-как сбереженных подполковником.

Взяли патроны у мертвых и раненых и разделили их между собой.

Каким-то чудом подполковник Суслов и майор Камков не получили ни царапины.

Чеченцы пришли в остервенение, что не могли захватить, расстрелять, истребить горстку людей.

Они приблизились к живому укреплению и схватив коней под уздцы, старались прорвать хотя бы одно звено этой живой и непобедимой цепи.

Урядник по фамилии Вилков отрубил шашкой руку чеченцу.

Подполковник Суслов, не имея другого оружия, кроме шашки, защищал не самого себя, ибо он совершенно забыл о себе, а своего любимого коня. Животное получило семь пуль. Подполковник поддерживал голову коня левой рукой, а правой, держа шашку, поражал все, что к нему ни приближалось. Это был чудный клинок, один из тех клинков, которые были завезены на Кавказ в шестнадцатом столетии венецианцами[87].

Из девяноста четырех казаков пять человек погибли, шестьдесят четыре были ранены; последние сами перевязывали себе раны собственными изорванными рубахами и держались на ногах, пока могли продолжать стрельбу.

После беспримерной борьбы, продолжавшейся два часа и восемь минут, за которой подполковник следил по часам, чтобы знать, на какое время у него доставало людей и лошадей, послышался пушечный выстрел со стороны Куринска — прискакали утомленные казаки, отставшие у парома Амир-Аджи-юрта.

Около сорока человек, услыхав эту пальбу и угадав в ней помощь, поспешили присоединиться к товарищам и бросились в железный круг или, лучше сказать, в пламенное горнило.

Пушечный выстрел был произведен отрядом генерала Мюделя[88], который до сих пор ошибочно шел в другом направлении.

— Не робейте, ребята! К нам идут на помощь с двух сторон, — закричал Суслов.

В самом деле, помощь приближалась, и в самый раз: из девяноста четырех человек, шестьдесят девять были уже не способны к сопротивлению.

Чеченцы, видя наступление колонны генерала Мюделя и слыша ободрительные пушечные выстрелы, все более и более приближающиеся, сделали последний натиск и, как стая коршунов, унеслись в свои горы.

Генерал Мюдель нашел казаков Суслова, облитых кровью и почти без пороха и пуль. Тогда только адъютант Федюшкин, который стоял на ногах три четверти часа с раздробленным коленом, не упал, а только прилег.

Из казачьих пик сделали носилки для тяжелораненых и отправились в Червленную.

Лошадь подполковника — его несчастная белая лошадь, столь им любимая, получила тринадцать пуль — была с грехом пополам найдена лишь через несколько дней.

Пятеро раненых умерли на другой день. Лошадь издохла только через три недели.

Подполковник Суслов получил за это блистательное дело[89] Георгиевский крест. Этим милости начальства не кончились, хотя в России орден св. Георгия — одна из самых высоких наград. Граф Воронцов, кавказский наместник, написал ему следующее письмо:

«Любезный Александр Алексеевич!

Позвольте мне поздравить вас с получением креста св. Георгия и просить Вас принять мой крест, пока Вы получите Ваш из Петербурга.

Вследствие рапорта генерала Фрейтага о Вашем геройском подвиге с гребенскими казаками, состоящими под Вашим начальством, радость и удивление распространились в Тифлисе; кавалеры ордена св. Георгия просили единодушно наградить Вас этим орденом, столь уважаемым в российской армии. Я постараюсь вознаградить всех бывших с Вами, особенно имея в виду почтенного майора Камкова.

Прощайте, любезный Александр Алексеевич. Моя жена сейчас вошла в комнату и, узнав, что я пишу Вам, просит меня засвидетельствовать Вам ее глубочайшее почтение».

Я собрал и записал эти подробности на месте происшествия! Я взбирался на небольшую гору, — единственный пункт, на тридцать верст в окружности, господствующий над равниной; наконец казаки, с благоговением вспоминавшие об этом геройстве, показали место этого второго Мазаграна.

Потом, когда, через левый фланг, я попал уже в Тифлис, проехав мимо Апшеронского мыса, посетив Баку, Шемаху и Царские Колодцы, — на одной из тифлисских улиц французский консул барон Фино, с которым я шел вместе, поздоровавшись с проходившим мимо нас военным, спросил меня:

— Знаете, с кем я раскланялся?

— Нет. Я только третьего дня сюда приехал; где мне знать кого-нибудь?

— О! Я уверен вы знаете этого человека хотя бы по имени: это знаменитый генерал Суслов.

— Как! Герой Щуковой?

— Вот видите, вы его знаете.

— А как же! Не знать его! Я записал всю его историю с чеченцами. Скажите…

— Что?

— Можем мы ему нанести визит? Могу я прочитать ему все, что я написал о нем, и просить его выслушать мой рассказ, вдруг я уклонился от истины?

— Разумеется, я велю спросить его, где и когда можно его видеть.

В тот же самый день барон получил ответ — генерал Суслов примет нас завтра в полдень.

Генералу сорок пять лет, он небольшого роста, плотный здоровяк с очень простыми манерами. Он чрезвычайно удивился, что я так заинтересовался таким ничтожным делом.

Мой рассказ был достаточно полный, генерал добавил к подробностям, которые я уже имел, только письмо графа Воронцова.

Собираясь покинуть генерала, я, по моей дурной привычке, подошел к военному трофею, привлекавшему мое внимание: этот трофей был составлен только из пяти шашек. Генерал снял их, чтобы показать мне.

— Какая из них была с вами в Щуковой, генерал? — спросил я его.

Генерал указал на самую простую из всех; я вынул ее из ножен — клинок поразил меня своей древностью. На нем был вырезан двойной девиз, почти стертый от времен: — Fide, sed cui vide[90] и с другой стороны: — Profide el patria![91]

Я, как археолог, мог разобрать эти восемь латинских слов и объяснил их генералу.

— Ну, так как вы разобрали то, что мне никогда не прочесть, — растрогался он, — шашка ваша.

Я хотел отказаться, даже упорствовал в этом, говоря, что я вовсе не достоин подобного подарка.

— Вы поставьте ее вместе с саблей вашего отца, — вот все, о чем я вас прошу.

Наконец я принужден был ее принять.

Горцы тоже складывают свои легенды столь же славные, как и легенды русских. Горцы считают своим подвигом битву при Ахульго, где Шамиль был разлучен со своим сыном Джемал-Эддином, которого мы увидим возвращающимся на Кавказ для обмена на княгинь Чавчавадзе и Орбелиани.

Живым и глубоким умом Шамиль постиг превосходство европейских укреплений перед азиатскими, которые, по-видимому, построены, чтобы служить мишенью для пушек. Он избрал резиденцией аул Ахульго, расположенный на уединенном утесе, окруженном головокружительными пропастями и скалами, вершины которых считались недоступными.

На этом уединенном утесе польские инженеры, отправившиеся на Кавказ для продолжения варшавской войны, установили фортификационную систему, которую одобрили бы Вобан или Гаксо[92].

Помимо этого в Ахульго было запасено большое количество продуктов и снарядов.

Генерал Граббе[93] решился в 1839 году атаковать Шамиля в его орлином гнезде. Все считали эту затею обреченной на неудачу. Тогда Граббе решился на то, на что решаются лишь отважные медики — принял на себя ответственность и поклялся своим именем (а Граббе [Grab — нем. — М. Б.] значит гроб), что возьмет Шамиля живым или мертвым. И двинулся в поход.

Шпионы донесли Шамилю о продвижении русской армии, и он велел чеченцам постоянно тревожить ее, аргванскому коменданту задержать русских как можно долее у своих стен, а аварским начальникам, на которых более всего он рассчитывал, мешать переходу через Койсу. Сам же он собирался ожидать неприятеля в своей крепости Ахульго, до которой русские, вероятно, не дойдут.

Шамиль ошибался: чеченцы не могли задержать армию; Аргвани заставил ее потерять только два дня, а переправа через Койсу, которую считали неодолимой, была совершена после первой атаки.

С вершины скалы Шамиль следил за приближением русских. Генерал Граббе блокировал крепость, надеясь голодом принудить Шамиля к сдаче.

Осада продолжалась уже два месяца, но тут генерал Граббе узнал, что Шамиль имеет съестных припасов еще на шесть месяцев. Пришлось идти на штурм.

Генерал Граббе не терял времени понапрасну: он заставил провести дороги, построил на скалистых уступах бастионы, которые считались неприступными, перекинул мосты через пропасти. Однако ни одно из укреплений, которыми русские овладели, не господствовало над цитаделью.

Наконец генерал обратил внимание на уступ, которого можно было достичь, только преодолев гору — с противоположной стороны спуская с помощью веревок пушки, фуры и артиллеристов.

Однажды утром эту платформу заняли русские, которые ознаменовали свое присутствие пушечными выстрелами против цитадели. Граббе приказал штурмовать, и 17 августа русские саперы взяли укрепления Старого Ахульго.

Русские потеряли у только что взятых укреплений четыре тысячи человек. Оставался Новый Ахульго, т. е. крепость.

Генерал Граббе приказал еще раз атаковать. Шамиль в белой своей черкеске был среди защитников крепости.

Каждый жертвовал своей жизнью: генерал — по одну сторону, имам — по другую.

Сей день был днем кровавой сечи, какой ни орлы, ни коршуны, парившие над вершинами Кавказа, никогда еще не видывали. Противники буквально плавали в крови; лестницы, с помощью которых влезали на стены, были составлены из трупов. Не слышно было воинственной музыки для ободрения сражающихся, она умолкла. Хрипение умирающих заменяло ее.

Один батальон в полном составе пробирался по крутой тропинке. Неожиданно кто-то заметил, что огромная скала отделилась от своего гранитного основания, — словно гора хотела стать в ряды противников русских, — и с ревом и треском сорвавшись с вершины, унесла треть батальона.

Когда оставшиеся в живых, уцепившись за камни, за корни деревьев, подняли головы, они увидели на вершине горы, откуда свалилась гранитная лавина, полунагих женщин с растрепанными волосами, махающих саблями и пистолетами. Одна из них, не находя более камней чтобы скатить их на врагов, и видя, что они продолжают наступать, бросила в них своего ребенка, прежде разбив ему голову об скалу. Потом с прощальным проклятием ринулась вниз и сама…

Русские поднимались все выше и выше, и достигли вершины укрепления. Новый Ахульго был взят, как и старый[94].

Из трех батальонов полка генерала Паскевича который носит название графского, едва можно было составить один, да и то не полностью.

Русское знамя развевалось над Ахульго, Шамиль же не был взят. Искали его между мертвыми, но он не был убит. Шпионы уверяли, что он скрылся в указанной ими пещере. Проникли в пещеру, но Шамиля там уже не оказалось. Каким путем он бежал? Куда исчез? Какой орел унес его в облака? Какой подземный дух открыл ему дорогу сквозь недра земли?

Никто этого не знал.

Но вдруг каким-то чудом он появился во главе аварцев, и громче, нежели когда-либо, русские услышали вокруг себя: «У Аллаха только два пророка: первый — Магомет, другой — Шамиль».

Нечего и говорить, что кавказские народы, почти все без исключения, отличаются храбростью, доходящей до безрассудства; в этой вечной борьбе единственные расходы горца идут на оружие. Черкес, лезгин или чеченец, который одет почти в лохмотья, имеет ружье, шашку, кинжал и пистолет, стоящие две или три тысячи рублей. Ружейные стволы, клинки кинжалов и шашек всегда носят имя или шифр своего мастера.

Мне дарили кинжалы, стальной клинок коих стоил 20 рублей, серебряная же оправа их стоила только четыре или пять рублей. У меня есть шашка, которую я выменял у Магоммед-хана на револьвер; клинок ее был оценен в восемьдесят рублей, т. е. более трехсот франков.

Князь Тарханов подарил мне ружье, ствол которого без оправы стоит сто рублей, вдвое более, нежели двустволка Бернарда.

У некоторых горцев есть прямые клинки, которые существуют со времен крестоносцев; они носят также кольчуги, щиты и каски XIII столетия; они имеют на груди красный крест, с которым предки их взяли Иерусалим и Константинополь и о чем они вовсе не знают. Эти клинки высекают огонь не хуже огнива и бреют бороду как бритва.

Самое ценное богатство горца, для которого он ничего и никогда не пожалеет, — это его конь. Действительно, конь горца самое важное его оружие — оборонительное и наступательное.

Костюм горца, как бы ни был изодран, всегда если не изящен, то по крайней мере живописен. Он состоит из черной или белой папахи, черкески с двойным рядом патронов на груди, из широких шаровар, стянутых узкими двухцветными штиблетами, из красных или желтых сапог с папушами тех же цветов, и из бурки — это разновидность накидки из шерсти, предохраняющая не только от дождя, но и от пуль.

Некоторые для щегольства выписывают из Ленкорани бурки из пуха пеликанов, которые обходятся в шестьдесят, восемьдесят и даже в сто рублей. Одна из таких бурок, изумительной выделки, была подарена мне князем Багратионом.

Когда одетый таким образом горец едет на своем низкорослом неутомимом коне, с виду напоминающем арабскую породу, то он действительно имеет великолепный вид.

Несколько раз случалось, что черкесские отряды пробегали за одну ночь сто двадцать, сто тридцать и сто пятьдесят верст. Их лошади поднимаются или спускаются всегда в галоп с покатостей, которые кажутся непроходимыми даже для пешехода. Поэтому преследуемый горец никогда не смотрит, что у него под ногами и что впереди. Если какой-нибудь ров пересекает ему дорогу, или даже пропасть такой глубины, что он боится, чтобы конь его не испугался ее, то он снимает с себя бурку, накидывает ее на голову коня и с криком: «Аллах! Иль Аллах!» бросается в пропасти глубиной в пятнадцать или двадцать метров, чаще всего без всяких дурных последствий для себя.

Хаджи-Мурад, историю которого мы расскажем позже, совершил такой прыжок с высоты в сто двадцать футов и поломал себе только ноги.

Горец, как и араб, защищает до последней возможности тело своего товарища, но напрасно утверждают, что он не оставляет его никогда. Мы видели близ аула Гелли, в яме, тело чеченского наиба и там же четырнадцать трупов его товарищей. Я храню ружье этого наиба, подаренное мне начальником местной горской дружины князем Багратионом.

Глава VIII
Татарские уши и волчьи хвосты

Вернемся к нашему мосту.

Благодаря конвою мы переехали мост безо всяких препятствий. Нас остановило только то, что Муане зарисовывал его. Казаки ожидали нас на самой верхней точке моста. Они выглядели очень эффектно, резко выделяясь на фоне снежных вершин Кавказа.

Этот мост построен с немыслимой смелостью; он возвышается не только над рекой, но и над обоими ее берегами более чем на десять метров. Это сделано на случай прилива воды; в мае, июне и августе все реки выходят из берегов и превращают равнины в огромные озера. В период наводнений горцы редко спускаются на равнину; впрочем, некоторые из них, более смелые, не прекращают и тут своих набегов.

Тогда они вместе с лошадьми переплывают реку на бурдюках. В бурдюк, к которому привязана лошадь, вкладывают сабли, пистолеты и кинжалы. Горец держит над головой ружье, которое он ни когда не оставляет. Этот момент самый опасный для пленников; привязанные к хвосту лошади и оставляемые горцем, который заботится только о своей собственной безопасности, они почти всегда тонут во время переправы через разлившуюся реку.

Переехав мост, мы очутились на обширной равнине. Никто не осмеливается возделать эту землю, которая уже не принадлежит горцам, но еще и не находится во власти русских.

Равнина изобиловала куропатками и ржанками. В день мы проезжали от силы тридцать пять — сорок верст, поэтому по пути часто охотились — Муане отправлялся в одну сторону, а я в другую, — каждого из нас сопровождали четыре линейных казака. Там мы в поте лица своего добывали себе обед. Обычно через полчаса у нас уже было четыре или пять штук куропаток и пять-шесть ржанок. На другом конце равнины показалась группа из десяти-двенадцати вооруженных человек. Двигалась она медленно и потому не была похожа на неприятельскую шайку, однако мы снова сели в тарантас, приняв необходимые предосторожности. Часто горцы, одежда которых совершенно схожа с одеждой татар, живущих на плоскости, вовсе не заботятся о том, чтобы сесть в засаде, они продолжают свой путь и, сообразно обстоятельствам, нападают или спокойно проезжают мимо.

Группа, ехавшая нам навстречу, состояла из одного татарского князя и его свиты. Князю было лет около тридцати. Два нукера, следовавшие за ним, держали на руке по соколу. Впереди, но немного дальше мы заметили еще одну группу, направлявшуюся по той же самой дороге, по которой ехали и мы. А так как наш обоз состоял из телег и пеших солдат, идущих шагом, то мы скоро догнали ее и присоединились к ней.

Эта пехота служила конвоем для инженеров, отправлявшихся в Темир-Хан-Шуру для постройки крепости.

Шамиля окружают и стесняют все более и более, надеясь, что он будет задушен в каком-нибудь узком ущелье. По прибытии в Хасав-Юрт мы находились в полумиле от его аванпостов и в пяти милях от его резиденции.

После Кизляра дорога стала совсем иной; она уже не была гладкой и прямой как та, что привела нас из Астрахани в Кизляр, а была извилистой, благодаря холмистой местности, которая всегда встречается вблизи гор, и состояла почти только из подъемов и спусков, столь крутых и каменистых, что европейский кучер счел бы дорогу совершенно непроезжей и повернул бы назад, между тем как наш ямщик, вовсе не беспокоясь об оси нашего тарантаса и о наших костях, пускал на каждом спуске лошадей так быстро, что они мигом перевозили нас на другую сторону. Чем более был крут спуск, тем сильнее ямщик погонял лошадей. Человек должен иметь железные нервы, а тарантас стальные механизмы, чтобы выдержать подобную тряску.

Примерно в 2 часа дня мы увидели Хасав-Юрт. Ямщик поскакал во всю прыть. Мы переправились вброд через реку Карасу[95] и очутились в городе.

Не доезжая четырех или пяти верст до Хасав-Юрта, мы отправили казака, чтобы он отыскал нам жилье.

Казак ожидал нас при въезде в город с двумя офицерами Кабардинского полка, которые, узнав, что для меня искали помещение, не позволили казаку идти далее и объявили, что для нас нет квартиры, кроме их дома.

Нельзя было не принять такого любезного предложения. Они уже подготовили две самые лучшие комнаты для нашего помещения. Я поместился в одной комнате; Муане и Калино — в другой.

Офицеры крайне сожалели, что князь Мирский не был в Хасав-Юрте. Но они не сомневались, что в его отсутствие полковник сделает для нас то же самое, что сделал бы и князь.

Главное состояло в том, чтобы достать лошадей до Чир-Юрта. В Чир-Юрте жил князь Дондуков-Корсаков[96], имя и радушие которого мне были известны: во Франции я дрался на дуэли с его братом, умершим потом в Крыму, и это обстоятельство, благодаря рыцарскому характеру князя, заставляло меня быть еще более уверенным в добром приеме.

В сопровождении моего друга Калино я отправился к командиру, но его не было дома, и я оставил у него визитную карточку.

Я заметил перед домом полковника роскошный сад, который с населявшими его лебедями, цаплями, аистами и утками, показался мне ботаническим садом. Решетчатая дверь, поддерживаемая только подпорками, была не заперта. Я толкнул ее и вошел в сад.

В эту самую минуту подошел ко мне какой-то молодой человек, лет двадцати трех-двадцати четырех.

— Вы, кажется, господин Дюма? — спросил он.

— Да.

— А я сын генерала Граббе[97].

— Того самого генерала, что взял Ахульго?

— Того самого.

— Свидетельствую вам мое почтение.

— Ваш отец, насколько я знаю, сделал в Тироле[98] то же, что мой совершил на Кавказе, — это должно нас избавить от каких-либо церемоний.

Я протянул ему руку.

— Я вас искал, — сказал он мне. — Я сейчас только узнал о вашем прибытии. Князь Мирский будет крайне огорчен, что не увидел вас. В отсутствие его вы позволите нам предложить свои услуги?

Я рассказал ему о своих приключениях, о том, как я нашел себе квартиру, и что мне не удалось видеть полковника.

— А видели вы свою хозяйку? — спросил он, улыбаясь.

— Разве у меня есть хозяйка?

— Да, так вы ее еще не видали? Это миленькая черкешенка из Владикавказа.

— Слышите, Калино?

— Если вы ее увидите, — продолжал г-н Граббе, — постарайтесь заставить ее станцевать лезгинку: она прелестно танцует.

— Вероятно, тут ваша власть сильнее моей, — сказал я ему, — не буду ли я невежливым, если попрошу отдать в мое распоряжение эту власть?

— Я сделаю это с удовольствием. Куда же вы теперь идете?

— Домой.

— Позволите вас проводить?

— Буду рад.

Минут через пять нам доложили о приезде подполковника Коньяра[99]. Фамилия эта показалась мне счастливым предзнаменованием: так звались двое моих друзей. Я не ошибся. Если кто-нибудь мог утешить меня в отсутствие князя Мирского, о котором мне столько говорили хорошего, так это тот, кто его заменял. Он просил нас не беспокоиться о нашем отъезде на другой день: все от него зависело — и лошади и конвой.

Кабардинский полк, командуемый князем Мирским, как главным начальником, и подполковником Коньяром — его заместителем, — самый передовой пост русских на неприятельской земле.

Часто горцы, даже непокорные, спрашивают позволения приходить в Хасав-Юрт для продажи своих быков и баранов. Это позволение им всегда дается, но покупать запрещено. В день нашего приезда двое пришли с формальным дозволением полковника и продали тридцать быков.

Кроме скота, они приносят в город мед, масло и фрукты. Разумеется, им платят наличными. Особенно их интересует чай, который запрещено им продавать. Поэтому при каждом выкупе пленных горцы просят, кроме обыкновенной цены, еще и десять, пятнадцать, двадцать фунтов чаю.

Случается, что горцы нападают даже в самом городе: редкую ночь они не похитят кого-нибудь.

В конце лета около трех часов дня солдаты и дети купались в Карасу, а подполковник прогуливался по укреплению. Около пятнадцати татарских всадников спускаются к реке и поят своих лошадей посреди купающихся. Вдруг четверо из них схватывают двух мальчиков и двух девочек и быстро скачут прочь. По крикам детей подполковник узнает о происшествии и велит стрелкам преследовать похитителей. Стрелки спрыгивают или просто скатываются с укреплений и гонятся за татарами, но те уже далеко.

Мальчик укусил своего похитителя в руку, и так сильно, что горец выпустил его. Ребенок упал, однако тотчас вскочив на ноги, он хватает камни и защищается. Татарин направляет на него лошадь, но мальчик змеей проскальзывает меж ее ног. Татарин стреляет из пистолета и промахивается. Мальчик, более ловкий, швыряет ему в лицо камень.

А стрелки все ближе. Горец видит — ему несдобровать и поворачивает коня, оставив ребенка в покое.

Трое других еще в плену. Горцы сначала просили за них тысячу рублей, несмотря на то, что мальчики были детьми солдат, а солдатам не дозволено выкупать пленников на государственные деньги. Хасав-Юртовские дамы собрали деньги для выкупа. Набралось сто пятьдесят рублей. Их вручат горцам, которые для этого спустились вниз. Подполковник уверен, что горцы для приличия поторгуются, но потом все же примут эту сумму.

В сделках подобного рода обыкновенно какой-то местный татарин служит посредником. Каждая сторона имеет также своих шпионов, которых расстреливают, если они уличены противной стороною. Не так давно один из лазутчиков подполковника по имени Салават был разоблачен горцами; его отвели на гору и раздробили череп из пистолета на глазах русского лагеря. Через два дня нашли его тело, растерзанное шакалами.

Из того же Хасав-Юрта был послан к Шамилю хирург Пиотровский[100]. В полумиле от укрепления происходил выкуп княгинь Орбелиани и Чавчавадзе.

Пока подполковник Коньяр рассказывал подробности, кто-то пришел к нему и что-то прошептал на ухо. Подполковник рассмеялся.

— Не позволите ли вы мне, — спросил он, — принять здесь одну особу? Вы станете свидетелем обычая, который вас заинтересует.

— Сделайте одолжение! — отвечал я.

Женщина-татарка, укутанная так, что оставались видными только глаза, сойдя у ворот с коня вскоре показалась в дверях нашей комнаты.

Узнав подполковника по мундиру, она направилась прямо к нему. Подполковник сидел за столом. Татарка остановилась по другую сторону стола, развязала небольшой мешок, висевший у ней за поясом, и извлекла из него два уха.

Концом трости подполковник удостоверился, что это были два правых уха. Он взял перо и бумагу и написал расписку на двадцать рублей. Затем, оттолкнув уши концом палки, сказал по-татарски:

— Ступай к казначею!

Опустив уши вместе с распиской в мешок, амазонка села на коня и поскакала к казначею для получения двадцати рублей.

За каждую отрубленную голову горца назначено вознаграждение в десять рублей. Князь Мирский, питавший, разумеется, отвращение к этим кровавым трофеям, счел достаточным, чтобы доставляли только правое ухо. Но он никак не мог заставить своих охотников руководствоваться этим нововведением; с тех пор, как они воюют с татарами, они все равно отрубают головы, объясняя сие тем, что не могут отличить правое ухо от левого.

Это вознаграждение в десять рублей за каждое правое ухо неприятеля напомнило мне историю, которую рассказывали в Москве.

Из-за великого множества волков, причинявших вред некоторым русским губерниям, обещано вознаграждение в пять рублей за каждого убитого волка; оно выдавалось по представлении хвоста. При ревизии 1857 года оказалось, что израсходовано сто двадцать пять тысяч рублей на эту премию. Это составляет полмиллиона франков[101].

Итак, волков было неправдоподобно много. Начали следствие, и выяснилось, что в Москве есть фабрика фальшивых волчьих хвостов, до того хитро изготовляемых, что лица, решавшие давать премию или нет, запросто вводились в заблуждение. По сему премия понизилась до трех рублей и выдается только по предъявлении всей головы целиком.

Может быть, когда-нибудь вскроется, что в Кизляре, Дербенте или в Тифлисе существует фабрика фальшивых чеченских ушей.

Подполковник Коньяр пригласил нас отобедать в пять часов, а капитан Граббе — в свою комнату. Он пожелал показать свои рисунки, которые, как он уверял, могли нас заинтересовать.

Глава IX
Головорезы

Пока мы болтали с подполковником Коньяром, Калино, имевший перед нами два больших преимущества, а именно знание языка и молодость, разыскал нашу хозяйку-черкешенку и уговорил ее войти в зал. Это была прехорошенькая девушка, двадцати — двадцати трех лет, одетая по владикавказской моде. Она, кажется, поняла, что гораздо лучше кружить головы, нежели их резать.

Калино не знал, что мы были приглашены на обед к подполковнику, и просил прекрасную черкешенку отобедать с нами. Мы крайне сожалели, но слово уже было дано. К счастью, Калино и наш молодой дербентский офицер его не давали. Они могли остаться и, имея в своем распоряжении кухню, выгодно заменить нас.

Мы извинились перед красавицей Лейлой, пообещав ей возвратиться тотчас после обеда, если она для нас станцует. Заручившись ее словом, мы отправились с капитаном Граббе. Он жил в красивом домике, окна которого выходили в сад.

Граббе показал свои рисунки, которые характеризовали его как хорошего художника в первую очередь портретиста. Среди портретов были три-четыре поясных портрета, привлекшие особое внимание.

Головы — величиною с монету в десять су — и лица обращали на себя внимание своей необычностью. Одеждой они не отличались друг от друга.

— Вот славные бороды и великолепные фигуры, — сказал я, — но кто же они?

— Лучшие из детей земли, — отвечал он. — Впрочем, они имеют одну страсть…

— Какую?

— Поклялись отрубать каждую ночь, по крайней мере, по одной чеченской головушке и, подобно горским абрекам, строго исполняют обет.

— А! Вот это интересно. По десять рублей за голову, то бишь три тысячи шестьсот пятьдесят рублей в год.

— О, не из-за денег, а из удовольствия! Есть у нас общая касса, и, когда дело идет о выкупе из плена, они всегда первыми вносят пожертвования.

— Ну, а горцы?

— Они отплачивают им как нельзя лучше; вот почему портретируемые носят такие красивые бороды и волосы — для того, как говорят они сами, чтобы чеченцы, отрезая им голову, знали, за что ее схватить.

— И у вас целый полк таких вояк?

— О, нет! Надо было обшарить всю русскую армию, чтоб собрать полк из подобных. У нас только одна такая рота, основанная князем Барятинским в бытность его командиром Кабардинского полка. Он вооружил их карабинами. Вы увидите, они превосходной тульской работы, простые двуствольные, со штыком, длиною в шестьдесят сантиметров.

— Штык — изрядная помеха меткому стрелку: глаз невольно скользит по нему и принимает неверное направление.

— Штык прячется под дуло ружья, а если нужно, с помощью пружины выпрямляется.

— Прекрасно! А эти портреты?

— Они сняты с Баженюка, Игнатьева и Михайлюка.

— Не увидим ли мы оригиналы?

— Кажется, подполковник хочет устроить сегодня вечером маленькое празднество в нашем клубе, а поскольку ни один праздник не проходит без охотников, вы их там и увидите.

— В таком случае они не успеют в эту ночь совершить свою экспедицию?

— Ничуть! Они совершат ее, только попозже, вот и все.

С этой минуты мною овладело желание, которое больше не покидало меня, а именно — отправиться с ними следующей ночью в экспедицию. Такая же идея пришла и Муане, ибо мы переглянулись и засмеялись. Впрочем, ни он, ни я не сказали пока ни слова.

Было уже пять часов.

— Я очень хотел бы снять копию с ваших рисунков, — сказал Муане, обращаясь к г-ну Граббе.

— В котором часу вы завтра поедете? — спросил капитан.

— Куда нам торопиться? — отвечал я. — Отсюда до Чир-Юрта остается только тридцать или тридцать пять верст.

— Итак, — сказал капитан Граббе, — вы увидите наших молодцев сегодня вечером; вы можете указать, кто из них вам понравился, и я пришлю их к вам поутру. Уверен, вам не приходилось видеть более выносливых и дисциплинированных людей: эти молодцы простоят перед вами час, не моргнув.

Успокоенный обещанием, Муане согласился воспользоваться приглашением подполковника.

На обеде мы разговаривали о местных нравах, обычаях и легендах: подполковник Коньяр, родом француз, как указывает его фамилия, отличается большим умом, человек он очень наблюдательный и говорит по-французски так, будто провел всю свою жизнь в Париже. Поэтому обед пролетел так же стремительно, как проходили те знаменитые обеды Скаррона, на которых красноречие его хозяйки заставляло забывать о жарком.

К восьми часам мы должны были прибыть в клуб офицеров Кабардинского полка. Обед закончился в шесть; мы просили позволения сдержать обещание, данное нашей хозяйке, провести с нею час, в течение которого она обещала познакомить нас с черкесским и лезгинским танцами.

Вернувшись к себе, мы нашли прекрасную Лейлу разодетой в пух и прах. На голове у нее красовалась шитая золотом шапочка с длинной газовой вуалью. Длинное платье черного атласа с золотой бахромою. Поверх она надела легкого шелка накидку бело-розового цвета, великолепно обрисовывавшую руки и талию до самых колен. Талию перехватывал серебряный пояс, на котором висел небольшой кривой кинжал из слоновой кости в золотой оправе. Туалет, походивший скорее на грузинский, нежели на черкесский, завершался остроконечными бархатными туфельками вишневого цвета, расшитыми золотом, которые лишь изредка выглядывали из-под длинных складок черного атласного платья, чтобы выказать миленькую ножку.

Говорят, черкесы самый красивый народ в мире. Это справедливо лишь относительно мужчин, но спорно в отношении женщин. По моему мнению, грузин все-таки может поспорить с черкесом в красоте. У меня никогда не изгладится из памяти впечатление, которое произвела на меня посреди татарско-ногайских степей, внешность первого встреченного мною грузина.

Вид калмыков и монголов, через землю коих мы проезжали месяц назад, представлял нашим взорам два бесспорно самые резкие типа человеческого безобразия, по крайней мере для нас, европейцев: желтый цвет лица, лоснящаяся кожа, узкие глазки, приплюснутый или почти незаметный нос, редкая борода, жесткие волосы, неопрятность, вошедшая в пословицу, — вот все, что с утра до вечера услаждало наш взор.

Но на одной станции мы увидели молодого человека лет двадцати пяти или тридцати, который грациозно стоял, опершись на крыльцо, у дверей, в шапке, похожей на персидскую, но только не такой высокой. Лицо его было матово; с прекрасными волосами, мягкими как шелк, и черной бородой с красноватым отливом. Брови казались нарисованными кистью, агатовые глаза с неопределенным выражением прикрывались бархатными ресницами. Нос его мог послужить моделью для носа Аполлона. Губы, алые как коралл, при черной бороде, показывали перламутровые зубы, и при всем том, этот греческий бог, сошедший на землю, этот Диоскур, забывший взойти на Олимп, был в изорванной чохе и в таком же бешмете. Из-под широких панталон лезгинского сукна виднелись голые ноги.

Муане и я испустили невольный крик удивления; красота так ценится у цивилизованных народов, что бесполезно оспаривать ее. Невозможно не признать ее, независимо от того, кто ею обладает — мужчины или женщины.

Я спросил молодого человека о его происхождении и услышал: он — грузин.

Преимущество черкеса перед грузином состоит в такой красоте, какую всегда будет иметь горец по сравнению с городским жителем, т. е. в соединении полудикого развития с совершенством форм. Черкес со своим соколом на руке, с буркой на плечах, с башлыком на голове, с кинжалом за поясом, с шашкою на боку, с ружьем за плечом, представляет средние века, XV столетие посреди XIX-го.

В красивом своем костюме из шелка и бархата грузин олицетворяет цивилизацию XVII столетия, это Венеция, Сицилия, Грузия.

Что касается черкешенок, то молва об их слишком уж превозносимой красоте, может быть, вредит им, особенно на первый взгляд. Правда, мы видели черкесов, но не горных — вероятно, первобытная красота женщин, сойдя на равнину, переродилась. Кроме того, чтобы судить и оценить ее вполне, надо изучить красоту черкесских женщин так, как сделали это некоторые путешественники и среди них Ян Стрейс, на которого, как мне кажется, можно положиться, тем более, что он принадлежит к нации, которая отличается хладнокровием и нелегко воспламеняется. Ян Стрейс, как показывает его имя, — голландец. Мы сошлемся на то, что он говорит о черкешенках: ведь иногда менее трудно и тем более менее неловко ссылаться на другого, нежели писать самому.

«Все кавказские женщины, — говорит Ян Стрейс, — имеют в себе что-то приятное и нечто такое, что заставляет их любить. Они красивы и белотелы, и эта белизна смешана с таким прекрасным колоритом; что необходимо соединить лилию и розу для того, чтобы представить красоту совершеннее; чело их высокое и гладкое; без помощи искусства брови их так тонки, что они походят на загнутую шелковую нить. Глаза большие, кроткие, но полные страсти, нос правильный, уста алые, рот маленький и смеющийся, подбородок такой, какой свойственен только абсолютной красоте, шея и горло отличаются белизной и дородностью, которых требуют знатоки совершенства, а на плечи, полные и белые, как снег, падают длинные и черные, как смоль, волосы, то распущенные, то заплетенные, но всегда красиво обрисовывающие овал лица.

Когда я говорил об их персях, можно было подумать, что я считаю их чем-то обыкновенным, между тем, нет ничего столь редкого и заслуживающего большего внимания, — я имею в виду изящно уложенные два шара твердости невероятной, о которых можно сказать, не преувеличивая, что ничего нет белее и чище.

Одна из главных их забот состоит в том, чтобы мыть их каждый день, боясь, как говорят они, сделаться недостойными из-за пренебрежения к тем прелестям, какие даровало им небо. Стан их прекрасный, величественный, роскошный, и все манеры свободные, раскрепощенные.

Имея такие прекрасные внешние данные, они не жестоки, не боятся любезностей мужчин, к какой бы нации он не принадлежал, и если даже он подходит к ним или касается их, они не только не отталкивают его, но сочли бы за обиду помешать ему сорвать с них столько лилий и роз, сколько нужно для приличного букета. Как женщины эти свободны, так же добродушны и их мужчины: они хладнокровно смотрят на внимание, оказываемое их женщинам, от которых они не сходят с ума и не делаются ревнивыми ссылаясь на то, что женщины подобны цветам, красота коих была бы бесполезна, если бы не было глаз, чтобы смотреть на них, и рук, чтобы дотрагиваться до них».

Вот как путешественник Ян Стрейс написал в Амстердаме в 1681 году[102], в начале царствования Людовика XIV, слогом, как видно достойным слога Жентиль-Бернарда — поклонника женского пола. Ясно, что исследования Яна Стрейса насчет черкешенок более глубокомысленны, чем мои — я удовлетворюсь тем, что присоединюсь к ним, и приглашаю моих читателей сделать то же самое.

Как бы там ни было, слава о красоте кавказских женщин распространена до такой степени, что на трапезундском и константинопольском базарах за черкешенку платят почти всегда вдвое, иногда втрое больше, чем за женщину, красота коей на первый взгляд показалась бы нам равной с первой или даже превосходящей.

Впрочем, это отступление не только не удалило нас от нашей хозяйки, а напротив, приблизило к ней. Она обещала нам станцевать и сдержала слово. Мы безуспешно искали музыканта, поэтому она была вынуждена плясать под аккомпанемент инструмента, на котором сама и играла. Увы, это лишало ее танцы участия рук.

Танец был так хорош, что мы условились привести какого-либо музыканта, чтоб прекрасная Лейла могла иметь успех более полный и достойный ее искусства.

В восемь часов капитан Граббе пришел за нами: все уже собрались в клубе.

Клуб, как нас уже предупредили, помещался в простой лавке торговца разной мелочью. На прилавке, простиравшемся во всю ее длину, были расставлены сыры разных сортов, свежие фрукты и варенья всех стран. Но что заставляло трепетать сердца, так это двойной ряд бутылок шампанского, выстроенный от одного конца прилавка до другого с правильностью, которая делала честь русской дисциплине. Действительно, ни одна из них не выдвигалась вперед, ни одна не прикасалась к другой. Я не считал их, но было, по всей видимости, от шестидесяти до восьмидесяти бутылок. Таким образом приходилось по две или по три бутылки на гостя при условии, что не потребуется подкрепления из погреба.

Нигде не пьют столько, сколько в России, кроме разве еще в Грузии. Было бы очень интересно увидеть состязание между русским и грузинским бражниками. Держу пари, что число выпитых бутылок будет по дюжине на человека, но я не берусь сказать заранее, за кем останется победа. Впрочем, я уже закалился в подобных боях. Вообще-то я пью только чуть подкрашенную воду; если вода хороша, я пью ее чистой. Будучи совершенным невеждой в оценке достоинства вин и не умея отличить бордоское от бургундского, я напротив, большой знаток воды. Когда я жил в Сен-Жермене и мой садовник по лености ходил черпать воду из фонтана, находившегося ближе того места, откуда обыкновенно доставлялась вода, я запросто разоблачал его. Подобно людям, пьющим мало, — это какой-то парадокс — я не скоро напиваюсь. Люди, пьющие много, быстро напиваются оттого, что у них всегда остается похмелье от предыдущего дня. Я воздал должное восьмидесяти бутылкам шампанского, собранным на праздник, героем которого был. В соседней комнате все это время раздавались звуки татарского тамбурина и лезгинской флейты. Наши головорезы и охотники Кабардинского полка пришли показать свои хореографические таланты. Только дверь отворилась и мы вошли в комнату, как я тот час узнал оригиналы виденных портретов Баженюка, Игнатьева и Михайлюка. Они крайне удивились, когда я назвал их по имени, и это весьма способствовало нашему близкому знакомству. Минут через десять мы были уже самыми лучшими друзьями, и они качали нас на своих руках, как детей.

Каждый плясал, как умел, кабардинские охотники танцевали черкесский и лезгинский танцы. Калино, один из самых неутомимых плясунов, каких я когда-либо знавал, отвечал им трепаком. Еще немного, и я, быть может, тоже вспомнил бы дни юности и показал бы кавказцам образец нашего национального танца.

В десять часов пир кончился. Мы простились с подполковником, который назначил наш отъезд на другой день в 11 часов утра, чтобы успеть предупредить одного татарского князя, что мы заедем к нему обедать. Простились и с молодыми офицерами, из которых трое или четверо были в солдатских шинелях. Последние показались нам такими же веселыми и свободными в обращении со своими начальниками, как и все остальные. Это были молодые офицеры, за политические преступления разжалованные в солдаты. В глазах своих товарищей они совершенно ничего не теряют от этого унижения и пользуются на Кавказе таким же общественным положением, какого их лишили в Москве и Санкт-Петербурге.

Уходя, мы попросили у подполковника разрешения взять с собою Баженюка, Игнатьева и Михайлюка при условии, что к полуночи они будут свободны: ведь снаряжен был ночной секрет — так называется ночной поход против похитителей мужчин, женщин и детей.

Мы пообещали трем нашим кабардинцам отпустить их, когда они пожелают. Они тихо обменялись несколькими фразами, и мы все возвратились в свою квартиру, где нас ожидала хозяйка, которая своими танцами доставляла себе столько же удовольствия, сколько и своим зрителям.

Глава X
Секрет

Среди трех кабардинцев, которых мы привели с собой, один был замечательный плясун, а второй — Игнатьев — еще и отличный музыкант.

Игнатьев был одним из самых забавных и в то же время самых страшных типов, каких я когда-либо видел. Толстый, короткий, коренастый, геркулесовского сложения, с такой же широкой папахой, как и его плечи, закрывавшей своею шерстью ему лицо почти до самого носа, и с рыжей бородой до пояса. Он играл своими короткими и сильными руками на скрипке с таким неистовым самозабвением и страстью, что даже держал скрипку в правой, а смычок в левой руке. Смычком же он водил по струнам с такой энергией, какая была бы нужна для того, чтоб при распилке куска железа заставить пилу издавать звуки.

Наша хозяйка могла плясать не только ногами, но и, так сказать, руками. Сначала мы думали что она струсит при виде приведенных нами субъектов, но без сомнения, она знала их и прежде, ибо приняла их с милой улыбкой, пожала руку Баженюку и обменялась несколькими словами с Игнатьевым и Михайлюком.

Игнатьев вынул из-под черкески скрипку и стал играть лезгинку. Не заставляя себя еще просить, Лейла тотчас же начала плясать вместе с Баженюком.

Я уже говорил о глубоко грустном впечатлении, производимом на меня русской пляской: она похожа на те похоронные танцы, которые совершали греки на кладбищах. Восточные танцы тоже не веселы, разве что за исключением танцев баядерок. Кроме того, эти танцы очень свободны даже цинично-жалобны, но никогда не бывают веселы. Это, собственно, даже не танцы, а медленное хождение взад и вперед, ноги никогда не отрываются от земли, а руки — гораздо больше занятые, чем ноги — делают привлекающее или отталкивающее движения. Мелодия всегда одна и та же и продолжается до бесконечности. Музыканты, плясуны и плясуньи могут производить такого рода телодвижения целую ночь, не чувствуя никакого утомления.

Бал продолжался до полуночи с той же самой танцовщицей при участии Баженюка, Михайлюка и Калино, который порой не мог удержаться, чтобы не затмить лезгинский или кабардинский танец русской пляской. Игнатьев же, который должен бы утомиться больше остальных, так как танцевал быстрее всех, был по-прежнему неутомим.

В полночь послышался какой-то шум на дворе, а потом и в коридоре: это были приятели наших охотников. Они были в походных костюмах, т. е. вместо парадных черкесок, в которых они совсем недавно нас принимали, на них были оборванные черкески. Они составляют боевой наряд, пострадавший от колючек и кустарников во время их отважных похождений. Не было ни одной черкески, на которой бы не было следов пули, или кинжала, или пятен крови. Если бы черкески могли говорить, то рассказали бы о смертельных боях, рукопашных схватках, криках раненых, о последних воплях умирающих. Боевая история черкесок, эти кровавые легенды ночи, могла бы стать символом этих людей.

У каждого охотника был двуствольный карабин и длинный кинжал за поясом; нет ни одного среди этих кабардинцев, пули которого не убили кого-то; нет ни одного кинжала, острие которого не отделило бы от туловища не одну, а десятки голов.

Другого оружия нет.

Приятели Баженюка, Михайлюка и Игнатьева принесли и им походные черкески и карабины. Что же касается кинжалов, то они никогда с ними не расстаются, а патронташи их всегда наполнены порохом и пулями.

Двое наших плясунов и музыкант облеклись в свое походное платье. Муане, Калино и я также вооружились.

Мы были готовы.

— Пойдем! — сказал я по-русски.

Охотники посмотрели на нас с удивлением.

— Объясните им, — сказал я Калино, — что мы отправляемся с ними и хотим участвовать в ночном секрете.

Муане утвердительно кивнул, Калино перевел мои слова.

Баженюк, который был фельдфебелем и привык командовать в подобных экспедициях, стал очень серьезен.

— Правду ли, — спросил он Калино, — говорят французский генерал и его адъютант?

Ничто не разуверило бы их в том, что я французский генерал, а Муане — мой адъютант.

— Совершеннейшая правда, — отвечал Калино.

— В таком случае, — продолжал Баженюк, — они должны знать наши обычаи, которым, впрочем, они могут и не следовать, так как они не из нашей компании.

— Обычаи? — спросил я. — В чем же они состоят?

— Два охотника никогда не нападают на одного чеченца: выходят один на один. Если на одного охотника напали два, три или четыре горца, то к нему приходят на помощь столько же охотников, сколько горцев, — ни больше, ни меньше. Если можно убить издали, тем лучше — собственно, карабин служит только для этой цели. Как теперь думают поступить французы, узнав наши правила?

Калино перевел вопрос.

— Точно так же, как поступаете и вы.

— Будете ли вы в засаде своей тройкой или вместе с нами?

— Я бы желал, — отвечал я, — и думаю, что мои товарищи желают того же, чтобы каждый из нас находился возле каждого из вас.

— Пусть будет так: со мной останется генерал, с Игнатьевым его адъютант, а так как вы русский, то делайте, как вам заблагорассудится.

Калино непременно хотел быть там, где более опасно. Ему не терпелось сразиться с черкесом и убить его, за что он мог получить Георгиевский крест.

Мы отправились уже за полночь. Сначала ночь казалась такой мрачной, что ничего не было видно на расстоянии четырех шагов. Но мы сделали шагов сто, и наши глаза уже свыклись с темнотой.

Никого мы не встретили; только собаки приподнимались у порога домов, мимо которых мы проходили, или перебегали через дорогу, они подсознательно чувствовали, что имеют дело с друзьями, ибо ни одна из них не лаяла.

Мы вышли из селения и достигли правого берега реки Яраксу. Шум мелких камней, перекатывавшихся на дне бурной реки, перекрывал шум наших шагов.

Впереди виднелась гора, похожая на груду какой-то черной породы.

Ночь была превосходна, небо словно было покрыто алмазами; здесь как нельзя более была кстати прекрасная фраза Корнеля:

Cette obscure clarte qui tombe des etoiles[103].

Мы сделали почти четверть мили, когда Баженюк подал знак остановиться. Невозможно повиноваться с большей точностью, с какой мы это сделали.

Он прилег, припал ухом к земле и слушал. Потом, приподнявшись, сказал:

— Это мирные татары.

— Как он это может знать? — спросил я Калино.

Калино передал ему мой вопрос.

— Лошади их идут иноходью: горские же лошади вынуждены ходить обыкновенным шагом, посреди скал.

Действительно, через пять минут мимо нас в темноте проехало несколько всадников, человек семь или восемь. Нас не заметили. Баженюк велел нам спрятаться за пригорком правого берега Яраксу. Я спросил о причине такой предосторожности.

Среди жителей равнин горцы часто имеют своих шпионов, и один из этих проезжающих мог быть шпионом, потом он отделился бы от своих попутчиков и дал бы знать татарам. Поэтому мы переждал и, пока они не скрылись из виду, и только после этого снова пустились в путь.

Через полчаса ходьбы мы заметили слева какое-то белое строение. Это была русская крепость Внезапная — передовой пункт всей линии.

Горная покатость исчезала у основания этих стен, с которых доносился голос часового, изредка кричавшего: «Слушай»! Но этот голос, издаваемый сперва одним часовым, потом другим, наконец третьим, не имел четвертого — эхо исчезало в воздухе, как крик ночного духа.

Мы ехали еще минут десять, затем, почти не замочив ног, перешли Яраксу и продолжали идти по колючим кустарникам вдоль горной покатости до тех пор, пока не достигли другой реки, мелководной, как и первая. Переправившись и через нее, мы пустились по дорожке, протоптанной пастухами, которая привела нас к третьей реке, более широкой и очевидно более глубокой, чем две прежние. Это река Аксай — один из притоков Терека.

Другая, которую мы перешли почти у самых ее истоков, называлась Ямансу.

Пока я обдумывал, каким образом мы перейдем через реку, Баженюк сделал мне знак, чтобы я сел ему на плечи. То же самое приглашение было повторено — Игнатьевым и Михайлюком — и моим товарищам.

Мы сели на них верхом. Вода доходила выше колен. Носильщики спустили нас на другом берегу. Потом Баженюк все так же молчаливо отправился в путь, идя на этот раз вниз по течению реки и следуя по левому берегу Аксая. Хотя я и не понимал этого маневра, но молчал, предполагая необходимость молчания и собираясь спросить после. По мере того, как мы спускались, Аксай становился шире и, по-видимому, глубже.

Один из наших вожатых сделал знак Баженюку и остановился. Находясь на сто шагов дальше нас, другой также остановился. Еще за сто шагов третий сделал то же самое. Я понял, что они готовились сторожить.

На всем протяжении горы реку можно было перейти вброд. Чеченцы, возвращаясь из своих ночных экспедиций, вовсе не заботились о поисках брода, а бросались со своими лошадьми откуда попало. Вот почему наши охотники разместились вдоль реки на расстоянии ста шагов друг от друга.

Баженюк, шедший во главе, разумеется, остановился последний, ну и я с ним. Он прилег к земле, давая мне знак сделать то же. Мы могли общаться только знаками, так как он не говорил по-французски, а я по-русски. Я последовал его примеру, спрятавшись за кустом.

В ущелье неслись, подобно детскому плачу, крики шакалов. Только эти крики и шум Аксая нарушали безмолвие ночи. Мы были слишком далеко от Хасав-Юрта, чтобы слышать бой часов, и от Внезапной, чтобы слышать голос часовых. Малейший шум, достигавший нас в этом месте, был шум неприятеля, производимый или людьми, или животными.

Я не знаю, что происходило в душе моих спутников, но меня сейчас поразила мысль о том, как мало времени требуется, чтобы все в жизни резко переменилось. Почти два часа назад мы находились в городе в очень теплой, освещенной комнате, в дружеском кругу. Лейла танцевала, как умела, кокетничая глазами и руками; Игнатьев играл на скрипке; Баженюк и Михайлюк плясали, мы били в ладоши и притопывали ногами; у нас не было ни одной мысли, которая бы не была веселой и радостной. И вдруг такой контраст!

Через два часа мы уже находились посреди холодной и мрачной ночи, на берегу какой-то неизвестной реки, на вражеской земле, лежа с карабином в руке, с кинжалом за поясом, не так, как мне случалось двадцать раз сторожить какого-нибудь дикого зверя, а в засаде, чтобы убить или быть убитыми от людей, подобных нам, созданных, как и мы, по образу божьему; и мы весело бросились в это предприятие, будто ничего не значило терять свою кровь или проливать чужую.

Правда эти люди, которых мы поджидали, были бандиты, люди, живущие грабежом и убийством, оставляющие за собой отчаяние и слезы.

Но эти люди родились за полторы тысячи миль от нас, с нравами вовсе непохожими на наши; они делали только то, чем занимались их отцы до них, прадеды до отцов, все другие предки до прадедов. Мог ли я просить у бога помощи в этой опасной ситуации, на которую я сам напросился так бесцельно и так неблагоразумно?

Но как бы то ни было, я находился за кустом на берегу Аксая, выжидал чеченцев, и в случае нападения жизнь моя зависела от меткости моего глаза или от силы моих рук.

Прошло два часа.

Потому ли, что ночь пошла на убыль и стало светлей, или оттого, что мои глаза привыкли к темноте, я уже смог хорошо различать противоположный берег реки.

Мне почудился слабый шум. Я посмотрел на своего товарища, но он не обратил на это никакого внимания, быть может, потому, что он и в самом деле ничего не слышал, или этот шум показался ему не заслуживающим внимания.

Шум нарастал; мне казалось, что это были шаги нескольких человек.

Я осторожно приблизился к Баженюку, взял его за руку и показал в ту сторону, откуда очень внятно до меня донесся шум.

— Ничего, — сказал он мне.

Я уже знал настолько русский, чтобы понимать — «ничего». Но все-таки не успокоился.

И вдруг я заметил в двадцати шагах от себя красавца оленя в сопровождении самки и двух оленят. Он спокойно подошел к воде и стал пить.

— Ничего, — повторил Баженюк.

Действительно, это была не та дичь, которую мы ожидали. Впрочем, я уже приготовился стрелять. О, если бы я мог сделать выстрел, — олень принадлежал бы мне.

Но вдруг он поднял голову, вытянул ноздри в сторону противоположного берега, вдохнул в себя воздух, испустил нечто вроде крика тревоги и снова бросился в горы.

Хорошо знакомый с привычками диких зверей, я не сомневался: все поведение оленя говорило, что на другой стороне реки происходило что-то необычное.

Я обратился к Баженюку.

— Смирно, — произнес он.

Я не понял значения этого слова, однако понял жест — он показал мне, чтоб я не двигался с места и приник как можно плотнее к земле.

Я повиновался. А он проскользнул, как змея, вдоль берега реки, продолжая спускаться и следовательно, удаляясь от меня. Я следил за ним глазами, сколько мог. Когда же я потерял его из виду, взоры мои, естественно, перенеслись на другую сторону Аксая.

В ту же минуту послышался конский топот, и в темноте я увидел группу всадников. Она приближалась. По биению моего сердца — более чем глазами — я понял, что был перед нами враг.

Я посмотрел в сторону, где должен был находиться Игнатьев. Никто не шевелился — берег реки казался пустыней.

Я взглянул туда, где был Баженюк, но и он давно исчез из виду. Я глянул на другую сторону реки и у самого берега Аксая заметил всадника. Он тащил за собою человека, привязанного к хвосту лошади.

Это был пленник или пленница. И когда горец пустил коня в воду и пленник был вынужден следовать за ним, раздался жалобный крик. То был крик женщины.

Вся наша группа была в двухстах шагах ниже меня.

Что делать?

Пока я задавал себе этот вопрос, берег реки вдруг осветился, раздался выстрел, лошадь судорожно затопала в воде, и вся группа исчезла в водовороте, поднятом ими посреди реки. Раздался второй крик — крик отчаяния.

Я побежал туда, где совершалась драма. Посреди этого вихря, продолжавшего волновать реку, сверкнуло пламя и громыхнул еще один выстрел. Грянул третий выстрел, было слышно, как кто-то бросился в воду, и вслед за тем мелькнуло подобие тени, направляющейся к середине реки. Донеслись вопли и проклятия.

Внезапно шум смолк. Я посмотрел окрест себя, — за это время мои товарищи подошли ко мне и замерли, как и я. Наконец мы увидели что-то такое, чего невозможно было рассмотреть в темноте, но которое, однако, с каждой секундой обрисовывалось яснее и яснее.

Когда же группа была не более, чем в десяти шагах от нас, мы разглядели и поняли в чем дело.

Главным действующим лицом был Баженюк: держа в зубах кинжал, он нес на правом плече женщину, находившуюся хотя и в бесчувственном состоянии, но не выпускавшую ребенка, которого она стиснула в своих руках; левою же рукою храбрец нес голову чеченца, наполовину скрытую в воде.

Он бросил голову на берег, тут же посадил женщину и ребенка и голосом, в котором не было заметно ни малейшего волнения, произнес по-русски:

— Братцы, водочки бы.

Впрочем, не думайте, будто просил он это для себя — он просил для женщины и ребенка.

Спустя два часа мы с триумфом воротились в Хасав-Юрт с ребенком и матерью, совершенно уже пришедших в себя…

А я все еще спрашиваю, какое право имеют люди охотиться за человеком, подобно тому, как охотятся за оленем или кабаном?

Глава XI
Князь Али

На другой день, в 11 часов, как было условлено накануне, подполковник Коньяр пришел за нами.

Муане потратил все утро на рисование Баженюка, который в течение получаса стоял как статуя. Вдруг его забила лихорадка, и он объявил, что, несмотря на все свое желание, он уже не в состоянии держаться на ногах: Баженюк простудился.

Мы заставили его выпить стакан водки, пожали руку и услали спать.

Пока Муане рисовал, мы расспросили Баженюка через Калино о подробностях дела.

Это вот как происходило.

Едва заметив чеченца, он побежал, или, лучше сказать, проскользнул к месту, где, по его предположению, чеченец должен был перейти реку. Баженюк хорошо видел, что горец тащил за собой женщину привязанную к лошадиному хвосту. Тогда он рассчитал, что даже если бы ему удалось убить горца, лошадь, испугавшись, понеслась бы и неминуемо затоптала женщину. И он решил пристрелить сперва лошадь.

Первая пуля попала в грудь коня; это мы и видели, когда она била по воде передними ногами.

В эту минуту чеченец выстрелил из ружья и сшиб папаху с Баженюка, но не ранил его.

Баженюк вторично выпалил из карабина, убил или смертельно ранил чеченца и сразу же бросился в воду спасать женщину. Он достиг середины реки, где в судорогах билась лошадь. Одним ударом кинжала он обрезал веревку и вытащил женщину из воды. И только тут заметил, что она держит в руках ребенка.

Он ощутил острую боль в ноге, — умирающий горец впился в него зубами. Тогда Баженюк отрубил ему голову. Вот почему мы увидели его возвращавшимся с кинжалом в зубах, с женщиной и ребенком на плече и с головою горца в руке. Все это как видите, произошло очень просто, или, что ближе к истине, Баженюк рассказал нам об этом, как о самом обыденном деле.

Мы простились с нашей хозяйкой, унося с собой не только воспоминание об ее гостеприимстве, но еще и портрет, написанный Муане накануне, когда они с Баженюком плясали лезгинку под звуки игнатьевской скрипки.

Чтобы попасть на обед в аул татарского князя, мы должны были или проехать через владение Шамиля, или сделать большой полукруг. Подполковник Коньяр не скрывал от нас, что в первом случае мы имели бы десять шансов подвергнуться нападению, против одного — избегнуть его. Но он был так любезен, что дал нам конвой из пятидесяти человек и всех состоящих при нем молодых офицеров, которые накануне задали нам пир.

Выехав из Хасав-Юрта, мы вступили на великолепную кумыкскую равнину, где трава, которую никто не косит, по грудь лошади. Эта равнина, с правой стороны упирающаяся в подножье гор, за которыми находится Шамиль и с вершины которых его пикеты следили за нами, с левой стороны простирается на неизмеримое пространство и по линии столь горизонтальной, что я думал сначала, что она ограничивается только Каспийским морем.

Эта равнина, где царствует один лишь ветер, которую никто не засевает, не обрабатывает, наполнена дичью. Вдали мы видели прыгающих серн и важно ступающих оленей, а из-под копыт лошадей нашего конвоя, перед нашим тарантасом, вспархивали стаи куропаток и разбегались целые стада зайцев.

Князь Мирский, взяв с собой сотню людей, отправляется с ними сюда охотиться и убивает до двухсот штук дичи за один раз.

В двух милях от Хасав-Юрта, там, где дорога сворачивает куда-то в сторону, мы заметили приближающихся к нам по крайней мере шестьдесят всадников. Я сначала предположил, что нам придется вступить с ними в схватку. Но я ошибался. Подполковник поднес лорнет к глазам и преспокойно произнес: это Али Султан.

Действительно, татарский князь, думая, что мы изберем кратчайший путь, и предполагая, что на нас могут напасть, выехал нам навстречу со своей свитой.

Я не видел ничего живописнее этой вооруженной толпы.

Впереди скакал князь со своим сыном лет двенадцати — четырнадцати: оба в богатых костюмах, с оружием, сверкающим на солнце. Немного позади ехал татарин дворянского роду по имени Кубан. Будучи двенадцатилетним мальчиком и находясь в крепости, осажденной черкесами, он заступил место капитана, который был убит в самом начале осады, и прогнал неприятеля. Император, узнав об этом, вызвал его и наградил Георгиевским крестом.

За ними следовали четыре всадника с соколами и шесть пажей, потом около шестидесяти татарских всадников в красивых воинских одеждах; они размахивали ружьями, гарцевали на конях и кричали: «Ура!»

Обе группы соединились, и у нас оказался конвой из полутораста человек. Признаюсь при этом зрелище удовольствие мое граничило с гордостью.

Умственный труд не есть труд тщетный, а репутация — звук пустой. Тридцать лет служения искусству могут быть по-царски вознаграждены. Сделали бы для какого-нибудь государя более того, что сделали здесь для меня?

О, боритесь, не падайте духом, братья! Для вас тоже настанет день, когда живущие в полутора тысячах миль от Франции люди другого племени, которые прочтут вас на неизвестном языке, оставят свои аулы, — эти орлиные гнезда на вершинах скал — и явятся с оружием в руках преклонить материальную силу пред мыслью.

Я много страдал в своей жизни; но великий и милосердный бог порой в одно мгновенье доставлял мне больше светлых радостей, нежели мои враги сделали мне зла, и даже друзья…

Мы галопом проскакали две или три мили. Экипаж катился по густой траве, как по ковру, объезжая скелеты людей и лошадей. Наконец мы достигли такого места, где, казалось, кончалась земля: открылось глубокое ущелье. На дне его шумела река Акташ; на вершине горы, напротив нас — аул князя; справа, вдали, в голубоватой дымке виднелись белые стены неприятельской деревни. Там же, где мы сейчас находились, возвышалась крепость, которую полковник Кубан защищал, когда ему было всего лишь двенадцать лет; это цитадель, воздвигнутая Петром I в период путешествия его по Кавказу.

Мы начали спускаться по крутому утесу. Деревня, которую мы видели на одной горе, но на самом деле построенная на другой, представлялась в самом чудесном виде. Мы ненадолго остановились, чтобы Муане мог срисовать ее.

Наш конвой смотрелся чрезвычайно живописно: одни из всадников спускались попарно, другие группами, третьи переходили реку вброд и поили своих коней; авангард уже поднимался на противоположную сторону.

Когда Муане кончил рисовать, мы снова тронулись, переправились через реку и взобрались по крутой тропинке в аул. Этот аул, чисто татарский, был первый подобный из посещенных нами.

Ничего нет красивее горских жителей; внешности неприглядной, племена монгольского происхождения, вторгнувшись на Кавказ, смешались с местными народами и получили в приданое, вместе с женщинами, и их красоту. Особенно замечательны глаза у женщин; видишь одни только глаза, они похожи на две сияющие точки — на две звезды, на два черных алмаза. Может быть, если бы была видна и остальная часть лица, глаза не имели бы этой прелести; но как бы то ни было, они очаровательны.

Дети также очень красивы и в своих огромных папахах и с большими кинжалами, которые прикрепляют им сбоку, лишь только они начинают ходить.

Часто мы останавливались перед группами мальчишек семи-двенадцати лет, игравших в бабки или затеявших что-то еще, и приходили от них в восхищение. Какая разница со степными татарами! Правда, степные татары могли быть чисто монгольского происхождения, а татары, живущие у подножья Кавказа — туркменского.

Я предоставляю ученым решить этот вопрос. К несчастью, ученые лишь рассуждают и спорят в своих кабинетах, и редко на месте, собственными глазами, хотят убедиться в содержании спора, чтобы решить его.

Мы въехали в аул князя Али Султана. В ауле, как и везде до этого, нас поразила красота природы и людей.

Но не менее нас поразило остервенение собак. Как будто эти четвероногие сорванцы понимали, что мы христиане.

Что еще нас поразило, так это забор из конских голов, которые были натыканы на шесты для устрашения лошадей.

Мы прибыли во дворец князя; дом был устроен как крепость. Хозяин дожидался на пороге. Он сам снял с нас оружие, что значило: «С этой минуты, как вы пришли ко мне, я отвечаю за вас».

Гостиная была скорее удлиненной, чем квадратной. По левую сторону, в специально встроенных в стену шкафах, были свернуты порознь с полдюжины матрацев, перин и одеял — этих принадлежностей домашней жизни мы не видели так давно, что они нам стали почти незнакомы. На стене висело разного рода оружие; наконец, прямо против входа красовались два зеркала и этажерки с фарфоровыми изделиями. Пространство между двумя зеркалами было затянуто сукном, вышитым золотом.

Аул носит европейское название Андрея. Это тот самый, о котором мы упоминали, расказывая о Червленной. В ожидании обеда князь предложил нам осмотреть аул.

За исключением княжеского дома, все другие дома здесь одноэтажные, с террасой, которая так же оживлена, как и улица; терраса является собственностью, владением и преимущественно местом прогулок женщин. Покрытые длинными чадрами, они поглядывают оттуда на проходящих сквозь подобное бойницам отверстие, охраняющее глаза.

Терраса служит еще и другой цели: на террасе складывают сено для скота, на ней обычно молотят кукурузу — ее развешивают гирляндами перед домом, на вертикальных шестах и горизонтальных веревках. Золотистые стебли кукурузы смотрятся очень эффектно.

Андрей-аул известен оружейными мастерами: они изготовляют кинжалы, клинки которых имеют особое клеймо и славятся по всему Кавказу. Когда ударят лезвием по медной монете, на ней от простого давления образуется столь глубокий нарез, что клинок поднимает с собой и монету.

Кавказские мастера не имеют в своих лавках никаких других вещей, кроме тех, которыми они занимаются — это вообще свойство кавказских ремесленников. Так, например, у оружейников есть клинки, но нет рукоятки; у «рукояточников» есть рукоятки, но нет клинков. Покупатель приобретает клинок у одного мастера, оправляет его у другого, ножны заказывает у третьего (мечта европейских мастеров осуществилась лишь в 1848 г., а здесь это свершилось давно и само собой).

Поэтому приезжий иностранец почти никогда ничего не успевает купить. Надо, чтобы он заказал и подождал, пока будет сделана заказанная вещь. И этого еще мало; если он заказывает такие вещи для производства которых мастеру необходимо иметь деньги, заказчик должен снабдить его ими. Предполагается, что у татарского ремесленника нет ни копейки.

Мы были у четырех или пяти оружейников и только у одного нашли кинжал, инкрустированный серебром с голубой и золотой эмалью. Я спросил хозяина о цене, хотя и не имел большой охоты купить эту вещь, так как оправа была незавидной работы. Он отвечал, что кинжал уже продан.

Мы продолжали прогулку по аулу, пока нас не позвали к обеду, и мы возвратились домой.

На столе было только четыре прибора, — для подполковника и для нас. Князь, его сын и свита стояли вокруг стола, в то время как слуги подавали кушанья.

Трудно было как-то определить эти яства: натуральные продукты, предназначенные для пищи, подвергаются в татарской кухне такой обработке, что всего благоразумнее, если вы голодны, спокойно кушать, не беспокоясь о том, что вы кушаете. Впрочем, я предполагаю (но не утверждаю!), что мы ели суп из курицы с яйцами. Потом были поданы медовые котлеты. Далее курица с вареньем. Дополнением обеду служили яблоки, груши, виноград, кипяченое молоко, сыр и еще одно кушанье — кажется, из рыбы, судя по косточке, которою я чуть не подавился.

Обед кончился в два часа, мы встали и хотели откланяться, но князь очень вежливо сказал, что остается у нас в долгу, ибо считал недостаточным только выйти к нам навстречу и принять у себя. Ему надо было проводить нас.

Действительно, лошади не были расседланы. Князь с сыном, полковник Кубан, слуги и сокольники снова заняли свои места вокруг экипажа, и весь караван двинулся так же, как и прибыл, то есть галопом. В пяти или шести верстах мы остановились: настала минута прощания.

Новый конвой из пятидесяти человек, прибывших, вероятно, накануне вечером из Хасав-Юрта, ждал нас.

Прощание производит грустное впечатление. Столько радушия в приеме и столько чистосердечности в течение нескольких часов, проведенных вместе, что невольно спрашиваешь себя, как можно разлучаться после того, как все были так довольны друг другом!

Перед тем как проститься, молодой князь подошел ко мне и, протягивая кинжал, который я утром торговал у оружейника, предложил мне принять его от имени своего отца. Он был куплен князем для меня.

Мы обнялись: подполковник и я пожали друг другу руки, надавали друг другу тысячи обещаний увидеться снова в Париже или в Санкт-Петербурге. Так же простились с сопровождавшими его офицерами и расстались, чтобы, вероятно, больше никогда не встретиться.

Мы продолжали путь до Чир-Юрта, князь же вернулся в аул, а подполковник Коньяр в свою крепость. Только к вечеру мы увидели строения Чир-Юрта.

Довольно отчетливо заметили на вершине одной горы, в полуверсте или около этого, чеченского часового. Он был как коршун на дереве, готовый устремиться на добычу при первом удобном случае. Но с нашим конвоем из пятидесяти человек трудно было решиться на это.

Чеченец, исполнявший у своих обязанности часового и одновременно телеграфа, начал ходить на четвереньках, что, видимо, означало, что у нас-де есть кавалерия, и поднимая пять раз на воздух обе руки, что можно было перевести так: «эта кавалерия из пятидесяти человек».

Мы оставили чеченца с его сигналами и поторопили ямщика, который заставил своих коней бежать быстрее.

В семь часов вечера мы въехали в Чир-Юрт.

Глава XII
Татары и монголы

В предыдущей главе мы совершили значительную ошибку. Говоря о татарах и монголах и подчеркивая разницу, существующую между типами обоих племен, мы заметили, что, может быть, они происходят от одного и того же корня, но татарское племя, возможно, изменилось от соприкосновения с кавказским племенем, если только кавказские татары были туркмены, а не монголы.

Потом с небрежностью и почти презрением, от которого несло романистом за целую версту, выразились: «я предоставляю ученым решить этот вопрос».

Главная наша ошибка заключается в том, что ничего нельзя отдавать ученым на откуп, потому что они ничего не решают. Если бы Эдип предоставил беотийским мудрецам разгадку Сфинкса, то Сфинкс еще и до сих пор пожирал бы путешественников по дороге в Фивы. Если бы Александр позволил греческим мудрецам развязать Гордиев узел, то этот узел связывал бы еще и до сих пор ярмо колесницы Георгия, а Александр не покорил бы Азии.

Расскажем то, что знаем о татарах и монголах[104].

Еще в VIII столетии первые китайцы говорят о татарах, как дети, которые только начинают лепетать и нечетко произносят имена — они называют их тата. По мнению китайцев, эти тата есть разновидность великой монгольской семьи.

Менкунг (вы не знаете Менкунга, не правда ли, любезный читатель? Успокойтесь, я не сержусь на вас за это. Я бы и сам знал не больше вашего, не будь вынужден познакомиться с ним). Менкунг, подобно Ксенофонту и Цезарю, полководец и историк, умер в 1246 году. Он командовал китайским корпусом, посланным на помощь монголам против кинов.

По его словам, часть китайской орды, покоренной некогда хиганами, народом, обитавшим к северу от китайской провинции Чили и Шинг-Шинг — провинций весьма плодородных, орошаемых рекой Льяго и ее притоками, — оставила цепь гор Пишан, которая простирается от северного изгиба Желтой реки до истоков рек, впадающих в западную часть залива Пекинга, куда она удалилась, чтобы соединиться со своими соотечественниками — татарами белыми, татарами дикими и татарами черными.

Это не очень ясно, не правда ли? Но кто ж виноват? Вина лежит в этом случае на Менкунге, китайском историке и полководце.

Обратимся к Жану Дюплан де Карпену, младшему брату Святого Франциска, архиепископу Ольвуйскому. Это будет вернее; в 1246 году он послан Иннокентием IV в Хамисак к татарскому хану, чтобы просить его о прекращении преследования христиан. Вот что он рассказывает о монголах, или правильнее, монгалах.

«Есть земля в этой части Востока, называемая Монгал. Эта земля обитаема четырьмя народами: один ека-монгал, что значит великие монгалы, другой су-монгал, что значит болотные монголы, которые сами себя называют татарами, по имени реки, пересекающей их землю».

Далее начинает проясняться.

«Третий народ, продолжает он, называется меркит, четвертый мекрит. Эти народы представляют однообразный тип и говорят одним и тем же языком, хотя они разделены на разные провинции и управляемы разными государями».

Дюплан де Карпен приезжает в Хамисак восемь лет спустя после смерти Чингисхана. Он сейчас расскажет все, что знает об этом великом двигателе народов.

«В земле великих монголов родился некто по имени Чингис[105].

Он прежде всего сделался сильным ловчим перед богом. Он научил людей пользоваться добычей. Он вторгался в другие земли и все, что мог взять, брал, никогда не теряя взятое им; таким образом он привлек к себе соотечественников, которые охотно следовали за ним даже на заведомо дурное дело. Вскоре он вступил в борьбу с су-монголами, т. е. с татарами, и так как многие из них присоединились к нему, то он убил их предводителя и покорил всех татар. То же самое он сотворил с меркитами и мекритами».

А вот как решает этот вопрос современная наука. Ека-монгалы, — которых она называет монголами, — т. е. великие монголы, среди которых родился этот Чингис, известный под именем Чингисхана, были черные татары, а су-монгалы белые татары. Всего любопытнее то, что ека-монгалы, уничтожая белых татар, сами начали носить имя побежденных и называться татарами или, лучше сказать, их стали называть татарами, хотя они всегда гнушались имени побежденного народа.

Татары неизвестны арабским историкам десятого столетия. Масуди[106] написавший в 950 году общую историю известнейших государств трех частей света, под названием «Золотоцветный луг и руды драгоценных камней», не говорит ни о татарах, ни о монголах.

Ибн-Гаукал, его современник, автор географии, именуемой «Китааб Мессаалек», только упоминает о них.

Д'Осон в своей «Истории монголов» ссылается на книги по персидской истории, в которых татары названы самым знаменитым народом в мире.

Что же общего имели между собой татары и монголы? То самое, что Дюплан де Карпен говорит нам в одной фразе и самым простым образом, начиная свою историю монголов следующими словами: «Incipit historia Mongolorum quos nos Tartaros appellamus», что значит: «так начинается история монголов, которых мы называем татарами». Из этой фразы следует, что в середине XIII столетия монголы уже назывались татарами, потому ли что монголы и татары составляли всегда одну и ту же нацию, или, лучше сказать, две ветви одной нации, как предполагает Дюплан де Карпен; или потому, что, образуя две разные нации, победившая нация приняла название побежденной.

С этим, вероятно, связано то, что имя монголов преимущественно распространилось в Азии, а имя татар в Европе, хотя после поражения су-монголов или белых татар ека-монголами оба народа составляли один.

Продвигаясь от востока к западу, из Китая в Персию, Чингисхан увлек за собой, разумеется, и народы Туркестана, которых он встретил на восточном берегу Каспийского моря. Эти народы, как волны, разбились у основания исполинской скалы, называемой Кавказом, между тем, как их отлив наводнял Астрахань и Казань с одной стороны, Баку и Ленкорань — с другой, вытекая двумя большими потоками, один к Крыму, другой к Армении. Само собой разумеется, что туркмены, пришедшие из менее дальних стран, должны были остановиться первые.

Но подвергнувшиеся вторжению народы не различали пришельцев. Все были для них монголами или татарами; и так как в Европе название татар одержало верх над названием монголов, то все и сделались татарами — по названию. Это были те татары, которые основали между Днестром и Эмбой Кипчакское государство, называвшееся Золотой Ордой, от слова орда, что значит палатка.

Вот почему тюркский язык остался господствующим во всем Кипчаке[107] у башкиров и чувашей; монгольский язык исчез, и потомки победителей не могут более ни говорить, ни читать на языке своих предков.

В 1463 году, когда Россия, в царствование Ивана III, начала противодействовать вторжению татар, тяготившему ее более двух веков, Кипчакское царство (или Золотая Орда) было разделено на пять ханств: на ханство Ногайских татар между Доном и Днестром (не нужно смешивать последнюю реку с Днепром); на Астраханское ханство — между Волгой, Доном и Кавказом; на Кипчакское ханство — между Уралом и Волгой; на Казанское ханство — между Самарой и Вяткой и, наконец, Крымское ханство. Последнее сделалось данником России при Иване III в 1474 году. Кипчакское ханство было разрушено тем же царем в 1481 году, Казанское — было покорено Иваном IV в 1552 году, Астраханское подчинилось тому же царю в 1554 году. Наконец ханство Ногайских татар было покорено в XVIII столетии Екатериной II.

Впрочем, те из наших читателей, которые найдут неудовлетворительными наши объяснения, пусть обратятся к сочинениям: «L'Asia poliglotta, de Klaproth»; «Histoire de la Russie, de Leveque»; «Histoire des Cosaques, de Lesur»; «Histoire des Mongols, de D'Ohson»[108] и кроме того, как мы выше сказали, пусть прочтут «Степи» («Les Steppes») нашего соотечественника Омера де Галля.

Мы просим прощения за краткость этой главы: предмет этот довольно скучный, и мы полагаем, что, чем короче наш рассказ о нем, тем лучше.

Обратимся опять к Чир-Юрту, куда мы уже въезжали, когда вдруг появилась странная идея высказать наше мнение о монголах и татарах.

Глава XIII
Нижегородские драгуны

Когда мы спросили дом князя Дондукова-Корсакова, нам указали на верхний город, т. е. в сторону, противоположную той, через которую мы вступили в Чир-Юрт.

Начиная со Щуковой, мы постоянно слышали имя князя Дондукова-Корсакова: оно упоминалось в каждом разговоре и всегда с похвалой.

Есть названия рек, городов и людей, о которых знаешь, прежде чем их увидишь. Имя князя Дондукова-Корсакова — одно из таких имен.

Мы даже не посылали спросить его насчет квартиры. Уже привыкшие к русскому гостеприимству, самому широкому, самому блестящему из гостеприимств, мы направились прямо к нему.

Посреди казарм Нижегородского драгунского полка виднелось большое, великолепно освещенное строение; мы угадали, что это и есть жилище князя, и направились к подъезду. Слуги явились к нам, как будто нас ожидали, а мы вышли из экипажей, будто были уже приглашены.

К нам приблизился незнакомый штаб-офицер. По неведению я принял его за князя и начал приветствовать, но он, не дав мне договорить, объявил, что он не князь Дондуков-Корсаков, а граф Ностиц. Князь недавно был произведен в генералы, и граф Ностиц, как полковник Нижегородского драгунского полка, назначен на его место. Стало быть, мы были в гостях у графа.

Князя предупредили о нашем прибытии, и он вскоре с радушием присоединился к нам. Одна рука его была на перевязи: рана, полученная в последнем походе против чеченцев, обрекала его на бездействие.

Он оказался точно таким, каким я его себе представлял: гордый взгляд, улыбающееся открытое лицо.

Нас провели в зал, весь обвешанный замечательными персидскими коврами привезенными графом Ностицем из Тифлиса. Первое, что обратило на себя наше внимание в большой зале, была картина, изображающая черкесского начальника, защищающего вместе со своими людьми вершину одной горы. Я спросил, кто удостоился чести быть героем картины. Это был Хаджи-Мурад, тот самый Хаджи-Мурад, которого, — помните, любезные читатели? — мы видели действующим лицом в великой драме умерщвления Гамзат-бека.

Хаджи-Мурад — одно из самых известных имен на Кавказе. Он герой легенды. Чем больше минует времени, тем больше будет расти его слава.

Когда Шамиль сделался имамом, Хаджи-Мурад рассорился или сделал вид, что разошелся с ним, и переметнулся к русским. В 1835 и 1836 годах он был офицером милиции. Комендант крепости Хунзах полковник Лазарев[109] заметил тогда, что он тайно сносится с Шамилем. Велено было арестовать Хаджи-Мурада и под стражей сопроводить в Тифлис.

На вершине горы, где сделали привал на несколько минут, он подходит к лошади, навьюченной ружьями, выдергивает одно из них и патронташ у солдата и бросается в пропасть. Так он раздробил себе обе ноги.

Солдатам приказали преследовать Хаджи-Мурада. Четверо бросаются за ним; четырьмя выстрелами беглец убивает четырех солдат и ускользает к Шамилю. Только при его содействии Шамиль мог снова взять Хунзах и совершить славную кампанию 1843 года, столь несчастную для русских. Но в конце 1851 года, когда Шамиль обвинил Хаджи-Мурада в неудачном выполнении одной экспедиции, опять между ними начался раздор, и Хаджи-Мурад удалился в Тифлис под покровительство графа Воронцова. Но и здесь на него падают те же подозрения, что и в Хунзахе.

Граф Воронцов, убежденный, что он явился только с целью изучить местность, дает ему почетный конвой, который на самом деле был стражей. Всего вероятней, что Хаджи-Мурад, имевший связи с лезгинами, хотел пробраться в Закаталы и сделаться независимым как от русских, так и от Шамиля. В начале апреля 1852 года он прибыл в Нуху; князь Тарханов, комендант города, был предупрежден и потому велел бдительно следить за ним — строже, чем когда бы то ни было.

29 апреля Хаджи-Мурад выехал за город в сопровождении солдата, полицейского чиновника и трех казаков. Как только они очутились вне города, Хаджи-Мурад убил солдата из пистолета; чиновника закалывает кинжалом и наносит смертельную рану тем же оружием одному из казаков.

Остальные казаки спасаются и дают князю Тарханову знать о случившемся. Князь немедленно собирает всех своих людей и бросается преследовать Хаджи-Мурада. На следующий день он настигает его между Беляджиком и Кашом. Хаджи-Мурад остановился в лесу со своим нукером. Окружают лес и стреляют; после первого же выстрела нукер падает замертво. Остается Хаджи-Мурад. Он убивает четырех, ранит шестнадцать человек, ломает свою саблю о дерево и, получив шесть ран, падает. В Закаталах ему отрубили голову, эту голову положили в спирт и привезли в Тифлис. У меня есть рисунок этой головы, снятый с натуры.

А вот по какому случаю упомянутый портрет написан и находится в зале графа Ностица… Преследуемый русскими войсками, Хаджи-Мурад укрепился в Картматале, что на берегу Каспийского моря, с отрядом в восемьсот человек. С разных сторон были направлены туда войска, в том числе нижегородские драгуны; два эскадрона, не дожидаясь пехоты, спешились и под командой майора Золотухина атаковали редут. Из ста сорока человек восемьдесят пали прежде, чем вступили в рукопашный бой с горцами, и из семи офицеров шесть остались на месте.

Майор схватил знамя Хаджи-Мурада и при этом ранил его самого саблей, однако Хаджи-Мурад успел убить его из пистолета. Умирая, майор еще имел возможность перебросить знамя своим солдатам. Прибыла пехота; только пятьдесят драгун уцелели, но зато знамя осталось в их руках. У меня есть лоскут этого знамени, дали его мне граф Ностиц и князь Дондуков-Корсаков. Хаджи-Мурад, один из любимейших наибов Шамиля, получил от него в награду ту самую звезду, которой имам украшает своих лучших воинов. Этот орден был послан в Тифлис вместе с головой Хаджи-Мурада. Теперь его голова в Петербурге; звезда, оставшаяся в Тифлисе, подарена мне князем Барятинским. Картина, находившаяся в доме графа Ностица, показывает Хаджи-Мурада в тот момент, когда он защищает редут Картматала от нападения нижегородских драгун.

Этот прославленный полк существует со времен Петра Великого. Он имеет в своих летописях факт, единственный в своем роде, а именно: после того как были убиты командир и все офицеры, полк вновь формировался еще восемь раз и столько же раз возобновлял участие в боевых действиях.

В 1704 году Петр I велел боярину Шеину сформировать драгунский полк на Украине. В 1708 году этот полк квартировал в Нижнем Новгороде, от которого и получил свое название. Он стал ядром русских кавалерийских войск, создавшихся с 1709 по 1856 годы. Он уже 46 лет находится на Кавказе.

Целая стена комнаты в доме князя украшена почетными знаками, пожалованными полку. Знамя его, или, правильнее сказать, знамена — все Георгиевские. Они пожалованы ему за турецкую кампанию в 1827, 1828 и 1829 годах.

За знаменами следуют каски. Каждый солдат носит на каске надпись: «За отличие». Потом за 1853 год ему пожалованы серебряные почетные трубы, украшенные крестом св. Георгия.

Наконец, в 1854 году император Николай, не зная уже, чем еще вознаградить полк, повелел, чтобы каждый солдат имел особое шитье на воротнике мундира.

Князь Дондуков-Корсаков и граф Ностиц показали нам все эти знаки отличия с истинно отеческой нежностью. Один был опечален более высоким назначением, заставлявшим его оставить начальство над такими храбрецами[110]; другой гордился тем, что его признали достойным преемником.

Пока мы осматривали музей, дом графа наполнился офицерами. Вечером, в восемь часов князь Дондуков-Корсаков имел привычку ужинать. Он всегда приглашал и всех офицеров: приходил кто хотел. Граф Ностиц продолжил эту традицию.

Доложили, что ужин готов, и мы отправились в столовую, где был накрыт стол на двадцать пять — тридцать персон. На протяжении всего ужина гремела полковая музыка.

После того, как музыканты поужинали, начались танцы. Собственно, это сделано было только для нас. Были приглашены лучшие плясуны полка и исполнены все национальные пляски: кабардинка, лезгинка и русский танец.

В этот же вечер граф Ностиц показал Муане фотоальбом видов Кавказа, сделанный им самим[111]. Из Тифлиса, в котором граф Ностиц жил до прибытия в Чир-Юрт, он привез коллекцию живописных видов и портретов прекрасных женщин. Не было ни одной красавицы грузинки, с которой мы не познакомились бы за три недели до нашего приезда в столицу Грузии.

Именно здесь я заметил разницу между русским солдатом в России и тем же солдатом на Кавказе. Солдат в России имеет печальный вид; звание это его тяготит, расстояние, отделяющее от начальников, унижает его. Русский солдат на Кавказе — веселый, живой, шутник, даже проказник и имеет много сходства с нашим солдатом; мундир для него предмет гордости; у него есть шансы к повышению, отличию. Опасность облагораживает, сближает его с начальниками, образуя некоторую фамильярность между ним и офицерами; наконец, опасность веселит его, заставляя чувствовать цену жизни.

Если бы наши французские читатели знали подробности горской войны, они удивились бы тем лишениям, которые может переносить русский солдат. Он ест черный и сырой хлеб, спит на снегу, переходит с артиллерией, багажом и пушками по дорогам, где никогда не ступала нога человека, куда не доходил ни один охотник и где только орел парит над снежными и гранитными утесами.

И все это для какой войны? Для войны беспощадной, войны, не признающей плена, где каждый раненый считается уже мертвым, где самый жестокий из врагов отрубает голову, а самый кроткий довольствуется рукой.

У нас в Африке на протяжении двух-трех лет тоже было нечто похожее, кроме, естественно, природных условий, но наши солдаты получали достойную пищу и одежду. Помимо этого, у них была практически неограниченная возможность продвижения по службе, хотя для некоторых это оставалось пустым звуком. Повторяю, что у нас такое положение отмечалось два-три года — у русских же оно продолжается сорок лет.

У нас тоже невозможно обокрасть солдата — так он беден. Но в России солдата рассматривают как самое несчастное существо.

Военное ведомство отпускает каждый месяц на одного солдата всего тридцать два фунта муки и семь фунтов крупы. Начальник (обычно капитан) получает эти продукты как с воинского склада, так и добывает их у местных крестьян. Потом эти продукты или деньги за них возвращаются этим крестьянам.

Каждый месяц в момент расчета с деревенскими жителями, капитан приглашает к себе так называемый мир, т. е. наиболее уважаемых представителей общины, их, что ли, высший совет. Гостям приносят кувшины знаменитой русской водки, так горячо любимой крестьянами.

Пьют.

Капитан предпочитает не пить (особенно если он непьющий), а подливать водку. Когда народ уже охмелел, капитан берет с них расписку, нужную ему. Таким образом крупа и мука превращены в несколько кувшинов скверной водки. Вот и вся выгода для крестьянина.

На следующий день капитан несет эту расписку своему командиру. На деле солдат дьявольски скудно питался за счет купленного у крестьянина, крестьянин же уверен, что ему никто и никогда не возместит убытки. Зато командир, увидав расписку, видит в ней доказательство, что солдат купается как сыр в масле.

Если солдат участвует в походе, ему ежедневно обязаны давать щи и кусок мяса в полтора фунта. Эти щи варятся на много дней и похожи на наши консервы.

Одному дельцу пришла мысль заменить мясо коровы или быка мясом вороны, дескать, не все ли равно солдату, хотя мясо коровы или быка составляет самую питательную часть солдатских щей.

Надо сказать, что ворон в России видимо-невидимо, они летают тысячами, миллионами, миллиардами. Вороны со временем превратились чуть ли не в домашних птиц, как, например, голуби, мясо которых в России почему-то не едят. Вороны толкутся на улицах, накидываются на детишек, выхватывая из их рук хлеб. Кое-где в Малороссии ворон сажают на куриные яйца — подкладывают в их гнезда вместо их яиц.

В противоположность голубю, считаемому священной птицей, ворона рассматривается русским народом как поганая тварь. Однако любой охотник знает, что из вороньего мяса можно приготовить превосходный суп: я так думаю, что щи из вороны могли бы быть получше, чем из коровы или быка. Вот об этом-то и пронюхали какие-то интенданты и стали готовить щи из вороньего мяса, к которому испытывают такое предубеждение русские люди. Солдаты узнали, что за мясо они едят, и стали выливать вороньи щи.

А вот как обстоят дела с теми полутора фунтами мяса, которые ежедневно должен получать солдат в походный период. Об этом мне поведал молодой офицер, дравшийся в Крымской войне.

Одним быком можно накормить 400–500 человек. В Калужской губернии капитан купил быка, которого погнал к месту военных действий.

Увидав быка, командир спросил:

— Это что еще такое?

— Это бык для сегодняшнего меню, — отвечал капитан.

Бык добирался из Калужской губернии до Херсонской два с половиной месяца. Вы, наверное, подумаете, что он все же дошел до солдатских желудков? Ничего подобного: капитан его продал, а поскольку бык в отличие от солдат по пути хорошо питался, то капитан сорвал хороший куш.

Впереди каждой маршевой роты примерно за два-три перегона идет офицер, которому выдаются деньги на покупку дров, муки, выпечки хлеба. Этого офицера иногда именуют хлебопеком. Моему молодому офицеру поручили однажды — только на один день — сделаться хлебопеком. Приобретение такой должности, приносящей немалый барыш, которое, как утверждают в России, есть одолжение без греха, т. е. не связано с грубым нарушением законов, принесло моему знакомому в этот день сто рублей (четыреста франков).

Интендантство закупает в Сибири сливочного масла изрядно. Предназначенное Кавказской армии, оно стоит шестьдесят франков за сорок фунтов. В руках торговца оно имеет замечательные свойства. Поставщик же в Таганроге продает его по большой цене и заменяет маслом самого низкого качества. До солдата, естественно, полноценное масло и не доходит.

Вот так поживает русский солдат. Потому вообразите радость солдат, которые имеют счастье служить под командой таких людей, как князь Дондуков-Корсаков и граф Ностиц.

В ту ночь я спал в постеле — впервые за последние два месяца.

Глава XIV
Песчаная гора

К нашему великому прискорбию, мы должны были на другое утро расстаться с милыми хозяевами. Считаю своим долгом повторить и здесь, что гостеприимство в России оказывается с какой-то особенной прелестью и свободой, которых не встретишь ни у одного народа.

Муане увозил с собой пять-шесть фотографий, а я портрет Хаджи-Мурада — живого. Я знал, что в Тифлисе найду копию его отрубленной головы.

Кроме этого, мне подарили на память от имени нижегородских драгун лоскут знамени, отбитого ими у любимого Шамилева наиба. К тому же мы отправились на казенных лошадях, так как почтовое сообщение доходило только до Унтер-кале, т. е. почти в сорока верстах от Чир-Юрта. У нас был конвой из двадцати пяти человек, но они стоили пятидесяти: ведь это были линейные казаки.

Лошади мчали нас вихрем. Через час мы были уже в крепости.

Татары, входившие в эту крепость, оставляли свое оружие у ворот.

В крепости царило некоторое беспокойство.

Все находившиеся в крепости линейные казаки приготовились к нападению: лазутчики, прибывшие утром, сообщили, что до шестидесяти лезгин, — а здесь граница Чечни и Лезгистана, — выступили из Буртуная с намерением совершить набег.

В какую сторону направились хищники, никто не знал, но было точно известно, что они уже спустились с гор.

Нам дали шесть донских казаков: в сравнении с легкими ружьями линейных казаков эти несчастные имели самый жалкий вид со своими длинными пиками.

Мы снова осмотрели наше оружие: все было в порядке.

Поехали.

Наши лошади, отдохнувшие у Али Султана, накормленные там овсом, скакали в галоп по обширной равнине. Без сомнения, бег их был слишком быстр для казачьих лошадей, одна из них скоро отстала, потом две другие последовали ее примеру, наконец, еще три оставили нас. С какой-то возвышенности мы увидели, что эти лошади, которые снова нашли силы двинуться, чтобы дойти до своих конюшен, галопом возвращались в крепость.

Мы были предоставлены сами себе, хотя и знали, что найдем лошадей и казачий пост в селении Унтер-кале. Кроме этих лошадей и казаков, мы надеялись повстречать по правую сторону дороги один весьма любопытный феномен: на этой равнине, где нет ни песчинки, высится Песчаная гора, высотой в шестьсот-семьсот метров.

Вскоре мы заметили желто-золотистую вершину, выделяющуюся на сероватом фоне. По мере нашего приближения она словно выходила из земли, а затем будто понижалась; она росла на наших глазах, простиралась подобно небольшой цепи, служащей опорой последним склонам Кавказа, почти на две версты в длину.

Гора имела три или четыре вершины, из которых одна выше остальных — та самая, что поднималась примерно на шестьсот-семьсот метров. Впрочем, надо быть вблизи ее, чтобы иметь представление о высоте горы. Пока она не заслоняет собой Кавказа, она кажется крохотной.

Я вышел из экипажа: песок был самым мелким и самым красивым, каким только можно было бы снабдить письменный стол дивизионного командира. После каждой бури гора меняет форму, но буря, как бы сильна ни была, не развевает песка по равнине, гора сохраняет свою обычную высоту.

Татары, которые не могли объяснить себе этот феномен, будучи незнакомы с вулканическими теориями Эли де Бомона[112] нашли более удобным выдумать легенду, нежели отыскивать настоящую причину явления — у них, как и у нас, поэт опережает мудреца.

Вот что они рассказывают: два брата влюбились в принцессу; она жила в замке, построенном посреди озера. Она не могла выбраться из своего дома иначе, чем на лодке; принцесса любила верховую езду и соколиную охоту. Однажды она объявила, что вступит в брак с тем из братьев, который превратит озеро в твердую землю.

Братья пошли в разные стороны, но цель у них была одна. Первый отправился в Кубачи заказать саблю, которая могла бы рассечь утесы. Второй пошел к морю с мешком такой величины, чтобы, наполнив его песком, засыпать им озеро.

Старшему посчастливилось найти желанную саблю. От замка принцессы ближе до Кубачей, нежели до моря, и он быстро возвратился, далеко опередив младшего брата, который прошел лишь половину пути от Каспийского моря до замка. Вдруг младший, согнувшийся под мешком, запыхавшийся, весь в поту, услышал страшный шум, словно сто тысяч коней бросились во всю прыть в море. Это брат рассек скалу, которая низверглась в озеро с сильным грохотом, разнесшимся по горам.

Потрясенный этим, младший брат упал, мешок лопнул, песок высыпался и придавил несчастного, образовав над ним гору.

Объяснение ученого было бы гораздо логичнее, но будет ли оно лучше?

Да, — скажут ученые.

Нет, — ответят поэты.

За горой, по мере нашего удаления от нее, поднимался и вырастал Унтер-кале — татарский аул.

Подобно Константине[113], он построен на вершине огромной скалы. Небольшой ручей, почти высохший, но грозный при таянии снегов, образуя приток Сулака, катил у подножья этого гигантского укрепления прозрачную воду — это был Озен[114].

Мы сделали остановку на кремнистом острове. Бесполезно было подниматься к станции, остававшейся далеко в стороне; лошади сами к нам прибудут, и мы отправимся на ночлег в деревню Гелли, а быть может, успеем и в Темир-Хан-Шуру.

Ямщики отпрягли лошадей, которые привезли нас и должны были возвратиться в Хасав-Юрт без конвоя, — вспомните, что казаки нас оставили, — получили на водку и быстро ускакали. Очевидно, экспедиция лезгин, о которой ходила молва, весьма обеспокоила их.

Мы остановились у русла ручья. Нас было пятеро: Муане, молодой офицер по имени Виктор Иванович, поручик Троицкий, инженер из Темир-Хан-Шуры, с которым мы познакомились в Хасав-Юрте, Калино и я. Вокруг нас крутилось несколько татар подозрительного вида, разглядывавших наш багаж с какой-то алчностью, не предвещавшей ничего хорошего.

Мы решили, что Калино и инженер должны отправиться на станцию за лошадьми, а Муане, Виктор Иванович и я будем стеречь наш багаж.

Несколько минут мы любовались татарскими женщинами и девушками, спускавшимися по скалистой тропинке к ручью за водой и с трудом поднимавшимися с кувшинами на спине или на голове.

Калино и Троицкий не возвращались.

Чтобы убить время, я начал рисовать Песчаную гору; но так как я никогда не злоупотребляю своим талантом пейзажиста, то скоро закрыл альбом и, спрятав его под подушку в тарантасе, направился к аулу.

— Оставьте ружье и кинжал, — сказал мне Муане, — а то вы походите на Марко Спада.

— Любезный друг, — отвечал я ему, — мне не слишком-то льстит сходство с героем моего собрата Скриба, но я всегда вспоминаю слова г-жи Полнобоковой: «Никогда не выходите без оружия; если оно не защитит, то, по крайней мере, заставит уважать вас». Поэтому я оставлю при себе ружье и кинжал.

— А я, — сказал Муане, — ограничусь альбомом и карандашом.

Я уже ушел вперед; у меня правило — оставлять каждому всю свободу не только мышления, но и действия. Муане снял с себя ружье и кинжал, извлек из-за пазухи альбом, из альбома — карандаш и последовал за мной.

Мы вышли на какую-то улицу, похожую на ущелье, и вступили в некий двор. Я обнаружил, что ошибся, и потому поспешил возвратиться. Мы разыскали еще одну дорогу, но также приведшую нас в другой двор.

Собаки, ворча, следили за нами (татарские собаки, благодаря непонятному нам инстинкту, быстро узнают христиан), к ним присоединились другие собаки и уже не ограничились ворчанием, а начали лаять. Этот лай заставил хозяина выйти из сакли. Мы были виноваты, это правда, но мы же заблудились.

Я вспомнил, как называется по-русски почтовая станция и спросил его:

— Почтовая станция?

Татарин не понял или прикинулся не понимающим русский язык. Он отвечал ворча, как собака, и если бы он мог лаять, то и залаял бы; если бы мог укусить, укусил бы. Я столько же понял его ответ, сколько и он мой вопрос, но я угадал по жесту, что он показывает нам дорогу, — чтобы уйти.

Я воспользовался указанием, но собаки решили, что я обратился в бегство, и бросились за мною вслед. Я обернулся, снял ружье и прицелился в собак. Они попятились, но хозяин шагнул ко мне. Тогда я вынужден был держать на почтительном расстоянии хозяина вместо собак. Он воротился в саклю.

Мы начали отступать в указанном направлении. Действительно, оно выходило на улицу; но улицы татарского аула образуют лабиринт, который хуже Критского. Чтобы выбраться из него, надо иметь Ариаднину нить. У нас не было нити, я не был Тезеем, и вместо сражения с Минотавром, мы должны были схватиться с целой стаей собак. Признаюсь, плачевная участь Иезабели пришла мне на память.

Муане оставался позади, шагах в четырех.

— О, черт побери! — сказал он мне. — Стреляйте же, стреляйте. Меня укусили.

Я сделал шаг вперед — собаки отступили, скаля зубы.

— Слушайте же, — произнес я, — сейчас, обшарив карманы, я нашел только две картуши, столько же в моем ружье, значит, всего четыре. Дело в том, что можно убить четырех человек или четырех собак. Вот кинжал, распорите брюхо первому животному, которое вас тронет; ручаюсь, что убью татарина, которому вздумается посягнуть на вас.

Муане взял кинжал и повернулся к собакам. Теперь я не прочь бы походить на Марко Спада.

Наша несчастливая звезда привела нас к мяснику. Татарские мясники выставляют свой товар на ветвях некоего подобия дерева, вокруг которого собираются собаки, с алчностью смотрящие на мясо. Здесь уже была дюжина собак, которые присоединились к десяти — двенадцати из нашего конвоя. Положение становилось нешуточным. Мясник, который, разумеется, принял сторону собак, насмешливо смотрел на нас, сжав кулаки. Его поза раздражала меня больше, нежели лай собак. Я понял, если будем продолжать отступление, мы погибнем.

— Сядем, — сказал я Муане.

— Думаю, вы правы, — отвечал он.

Мы сели у ворот на скамью: подобно Фемистоклу, пришли отдохнуть у очага своих врагов.

Вышел хозяин сакли. Я протянул ему руку.

— Кунак, — сказал я ему, зная, что это слово означает «друг».

Он заколебался было, потом, тоже протянув руку, повторил: «Кунак».

С этой минуты нам нечего бояться; мы находились под его покровительством.

— Почтовая станция? — спросил я его.

— Хорошо, — отвечал он.

И, разгоняя собак, пошел впереди нас. Теперь татары и собаки на нас уже не ворчали.

Мы добрались до станции. Калино и поручик уже побывали там и ушли со смотрителем.

Хотя дорога к станции была уже нам известна, я сделал знак татарину, чтобы он следовал за нами. На изгибе дороги мы заметили в глубине оврага своих спутников и присоединились к ним.

Мне хотелось что-нибудь подарить своему кунаку за оказанную им услугу, и я поручил Калино спросить его, — что он пожелает. Тот ответил без запинки:

— Пороху и пуль.

Я высыпал в его папаху из своей пороховницы весь запас, а Муане, порывшись в мешке, вынул из него горсть пуль.

Мой кунак был в восхищении; он приложил руку к сердцу и, как нельзя более довольный, отправился домой, по пути два или три раза обернувшись и пожелав нам доброго пути.

Смотритель объявил, что у него налицо только одна тройка, а нам нужно девять лошадей.

Слухи о набеге лезгин просочились и сюда. Милиционеры забрали лошадей и двинулись в поход. Не ясно было, когда они возвратятся.

Я предложил разбить палатку, развести огонь и ожидать, когда нам дадут лошадей. Однако мое предложение было единодушно отвергнуто Муане, спешившим ехать вперед, г-ном Троицким торопившимся в Темир-Хан-Шуру, и Калино, которому не терпелось приехать в какой бы то ни было город по причинам, изложение которых я считаю немного тривиальным.

Один лишь Виктор Иванович хранил молчание, сказав, впрочем, что он сделает так как решит большинство.

Большинство же решило: взять имевшуюся тройку под мой тарантас — Муане, Троицкий, Калино и я поедем в тарантасе; Виктор Иванович и его слуга-армянин, который так хорошо готовил шашлык, останутся охранять наш багаж и свой собственный экипаж до возвращения лошадей; они присоединятся к нам в Темир-Хан-Шуре, где мы будем их ожидать; конвой из четырех казаков последует за нами.

Пришлось уступить. Лошади были запряжены; мы сели в тарантас и отправились.

Уже ночью мы прибыли на казачий пост. Конвой, сопровождавший нас от этого несчастного Унтер-Кале, поспешно возвратился, а Калино направился в крепость к казачьему офицеру с требованием нового конвоя.

Офицер вышел к нам с Калино, чтобы самому говорить с французским генералом. Он был в отчаянии, но не мог дать для конвоя более четырех человек. Все казаки были в поле; только шестеро оставалось при нем, да и из них надо было двоих оставить для охраны поста. Конечно, этого было недостаточно в пору, когда лезгины грозили нападением.

Мы согласились взять четырех человек; хмурясь, они сели на коней, и мы поскакали. Приближалась ночь, накрапывал мелкий дождик.

За четверть версты справа от казачьего поста мы встретили небольшую рощу, в которой насчитали двадцать пять крестов. До сих пор мы привыкли видеть татарские камни, а не христианские кресты. От темноты и дождя эти кресты казались еще более мрачными и будто преграждали нам путь.

— Спросите историю этих крестов, — сказал я Калино.

Калино подозвал казака и перевел ему мой вопрос.

Бог мой, история этих крестов была очень проста.

Двадцать пять русских солдат конвоировали оказию. Был жаркий полдень; кавказское солнце, дающее с северной стороны тридцать градусов тепла, а с полуденной все пятьдесят, сильно припекло головы солдат и унтер-офицера, который их вел. Они нашли эту прелестную рощицу и устроили перекур. Выставили одного часового, а двадцать три солдата и унтер-офицер прилегли в тени и уснули.

Что и как затем происходило, этого никто не знал, хотя дело было днем да еще в полуверсте от поста. Через несколько часов были найдены двадцать пять обезглавленных трупов. Русские были застигнуты врасплох чеченцами — в результате чего и стоят теперь двадцать пять крестов.

Мы продвинулись еще шагов на сто по направлению к Темир-Хан-Шуре, но без сомнения, мрачная история запала в душу казаку, рассказавшему эти подробности, и ямщику, ибо последний, ничего не говоря нам, остановил тарантас и стал о чем-то совещаться с первым. После секретного совещания они заявили, что дорога ночью неудобна для экипажа и очень опасна для путешественников, особенно, если имеется только четыре конвоира. Разумеется, наши казаки пожертвовали бы своей жизнью; безусловно, мы со своим вооружением могли бы долго защищаться, но опасность увеличилась бы, потому что тогда мы имели бы дело с людьми, доведенными до ожесточения.

В таком случае казак и ямщик не позволили бы себе сделать подобное замечание моему превосходительству; но ведь мне и самому небезызвестно, что лезгины замышляют набег, поэтому их слова я принял без гнева.

— Ты не уедешь ночью с казачьего поста, и мы завтра на рассвете поедем? — спросил я ямщика.

— Будьте покойны, — отвечал он.

Я велел поворотить, и мы двинулись обратно, к казачьему посту.

Глава XV
Аул Шамхала Тарковского

Спустя десять минут мы въехали в укрепление[115], у ворот которого стоял часовой. Мы были вне опасности — это правда; но мы находились на простом казачьем посту, и надо не забывать, что такое для цивилизованных людей пост на Кавказе. Это дом, построенный из земли и выбеленный известью, в щелях его летом обитают фаланги, тарантулы и скорпионы. О них мы еще будем иметь счастье говорить подробнее. Зимою эти умные гады, которые для столь сурового времени имеют слишком неудобное помещение, удаляются в места, им одним ведомые, и там приятно пережидают дурное время года, чтоб весною показаться снова. Зимой остаются здесь блохи да клопы; на протяжении четырех месяцев бедные насекомые вынуждены сосать только окаменевшую кожу линейных или изредка немного менее жесткую кожу донских казаков. Дни или, лучше сказать, ночи, когда они нападают на донского казака, для них праздники. Но коль они случайно нападут на европейца, это для них свадебный пир, масляничное говенье, пышное торжество. Своими особами мы готовили им одно из таких торжеств.

Нас ввели в самую лучшую комнату поста. В ней были камин и печка. Мебель состояла из стола двух табуреток и из доски, приставленной к стене и служащей походной постелью.

Надо было подумать и о пище. Рассчитывая ночевать в Гелли[116]или Темир-Хан-Шуре, мы не взяли никакой провизии. Мы могли послать казака в аул; но чтоб доставить нам удовольствие получить к ужину двенадцать яиц и четыре котлетки, он рисковал потерять голову.

Как русский, Калино был бы доволен судьбой, если б имел два стакана чаю (в России только женщины пьют чай из чашек), лишь бы только, говорю я, он имел два стакана чаю: напиток, который во французских животах одолевает даже несварение желудка и достаточен для усыпления или, точнее, для утоления голода. То же самое сделал и поручик Троицкий, благо у нас был дорожный несессер с чаем, самоваром и сахаром. С нами была и кухня, состоящая из сковороды, рашпера, горшка для бульона, из четырех жестяных тарелок и из такого же количества вилок и ложек. Однако ж кухонный прибор хорош тогда, когда есть, что в нем варить или жарить, а у нас решительно не оказалось никакой провизии.

Калино, имевший перед нами преимущество и вместе с тем несчастье говорить по-местному, отправился добывать съестное. Он имел кредит от одного до десяти рублей.

Все оказалось тщетно: ни за золото, ни за серебро не найти было ни дюжины яиц, ни килограмма картошки. Он успел добыть лишь немного черного хлеба и бутылку плохого вина. Мы, Муане и я, переглянулись, отлично поняв друг друга: в ночной темноте нам почудилось, будто на лестнице, ведущей в сарай, сидел петух.

Муане ушел и через десять минут воротился.

— Не хотят продать петуха ни в какую, — сказал он, — птица заменяет им на посту часы.

— Часы? Прекрасно! Но в моем желудке другие часы, а они возвещают голод, вместо того, чтоб указывать время. Ричард III предлагал за коня корону.

Калино хотел выменять мои часы на петуха. Я собрался было достать часы из кармана.

— Не трудитесь, — остановил меня Муане, — вот он.

— Кто?

— Петух. — И Муане извлек из-под пальто великолепного петуха с подвернутой под крыло головой. — Я усыпил его, чтоб не кричал, — сказал Муане, — теперь остается окончательно свернуть ему шею.

— Пренеприятная операция: увольте, я за нее не берусь; из ружья убью кого угодно, но ножом или руками… нет, нет.

— Вот и я тоже, — отвечал Муане. — Пусть делают с петухом, что угодно. — И он бросил его на землю — птица даже не шелохнулась.

— Э, да не магнетизирован ли ваш петух? — спросил я Муане.

Калино пнул петуха ногой; тот распустил крылья и вытянул шею; но эта способность к движению появилась у петуха только после пинка.

— Э, нет, сие более чем магнетизм — сие столбняк. Воспользуемся же его летаргическим сном, ощиплем, он проснется жареный, если и тогда вздумает жаловаться, будет поздно.

Я взял петуха за лапки: он не был ни усыплен, ни магнетизирован, ни в каталепсии, а попросту издох. Муане, заворачивая ему голову, вероятно, перестарался, повернул лишний разок и…

В считанные минуты он был ощиплен, выпотрошен, опален. Но вот беда: у нас ни масла, ни угля, хотя и есть огонь.

Тогда посреди камина мы вбили гвоздь, перевязали петуху ноги шнурком, повесили его на гвоздь и подложили тарелку, чтобы не потерять сока, на случай, если таковой оказался бы, стали всяко-разно поворачивать птицу, подставляя под огонь все части тела. Через три четверти часа она была кое-как изжарена.

На дне бутылочки из чайного прибора мы нашли немного оливкового масла и облили им жаркое. Оно было бесподобно. Не имея сожительниц, петух разжирел и напоминал знаменитого девственного петуха, о котором упоминает Брийя-Саварен[117].

Вот что значит слава! Вот что такое гений! Мы произнесли имя достойного судьи за полторы тысячи миль от Франции, у подножья Кавказа, и все знали это имя — даже Калино.

В России нет истинных гастрономов; но поскольку русские очень просвещенные люди, то знают иностранных гастрономов. Да внушит им небо мысль сделаться гастрономами — тогда гостеприимство их будет много совершеннее!

Поужинав, мы приступили к обсуждению другого, не менее важного вопроса, а именно, где мы будем спать. Трое с грехом пополам могли лечь на печке. Четвертый получил бы, разумеется, походную постель.

Нечего и говорить, что походная постель единодушно была предоставлена мне, иначе я один занял бы половину печи.

Влезли на печку, помогая друг другу, двое потом подняли третьего. Дело нелегкое: между лежанкой и потолком едва восемнадцать дюймов. Я подложил пучок соломы под голову моих сотоварищей: это было общим изголовьем. Потом я и сам закутался в шубу и бросился на скамью.

Не прошло и часу, как мои спутники захрапели один громче другого. Они, вероятно, были на такой высоте, куда не доходили блохи при всей своей прыткости. Тем более при такой температуре, которая вызвала в клопиных мозгах накопление мокроты. Но я, пребывавший в умеренной температуре, не сомкнул глаз; я чувствовал, буквально, что мех моей шубы приходил в движение от вторжения всевозможных насекомых, коими было напичкано наше жилище.

Я вскочил с постели, зажег свечу и стал писать одной рукой, а другой чесаться. На протяжении всей ночи я не мог следить за ходом времени. Мои часы остановились, а петух не существовал.

Но какая бы ночь ни была и какой бы ни казалась долгой, все-таки должна она когда нибудь кончиться.

Начало светать, и я стал звать моих товарищей. Первый, кто проснулся, ударился головой о потолок и тем самым предостерег двух других. Все трое ловко перевернулись на живот и без приключений спустились на пол.

Наконец разбудили казаков, разбудили ямщика, запрягли лошадей и поехали. Никто, кажется, и не заметил, что с петухом случилось несчастье и что часы ночью не били.

Постоянно была туманная погода. Моросил мелкий дождь, грозивший перейти в снег. Я обвернул голову башлыком, попросив разбудить меня только на следующей станции или в случае нападения чеченцев.

Я проспал почти два часа, когда меня разбудили. А так как тарантас уже остановился, я вообразил, что мы прибыли на станцию.

— Ну, — сказал я, — надобно купить одного петуха и четырех кур и отдать их этим добрым людям взамен съеденного нами петуха.

— Э! — произнес Муане. — Время ли думать о петухе и о курах?

— Уж не лезгины ли? — воскликнул я.

— Это бы еще ничего.

— Так что же?

— Разве вы не видите: мы застряли в грязи.

И в самом деле, наш тарантас погрузился в глину по самую ось. Шел проливной дождь.

Муане, который не боялся чеченцев, невыразимо страшился дождя. Из-за простуды.

Он два раза перенес лихорадку; один раз в Санкт-Петербурге, другой в Москве, и хотя мы имели с собой всякого рода предохранительные и даже исцеляющие средства от лихорадки, он все ж опасался снова захворать.

Я посмотрел вокруг себя. Это была великолепная картина — однако ж в эту минуту было некстати говорить с Муане о пейзажах. Мы находились в центре восьми или десяти караванов, как и мы, погрузившихся в грязь. По крайней мере, двадцать пять экипажей, запряженных большей частью буйволами, были в одинаковом с нами положении. Видно, я спал богатырским сном, ибо раздававшиеся вокруг дикие крики не в состоянии были разбудить меня. Крики эти испускали татары. Я сожалел, что не владел языком Чингисхана. Думается, я обогатил бы словарь французских ругательств некоторым числом выражений, замечательных по своей энергии.

Хуже всего было то, что мы находились у подножья горы, которая, казалось, стала таять от основания до вершины, и я пешком, в своих длинных сапогах, вряд ли смог бы избавиться от беды. Калино же взирал на все это с философским спокойствием:

— Я не то еще видал при оттепелях в Москве.

— Но как поступают в таком случае в Москве? — спросил Муане.

— Никак, — спокойно отвечал Калино.

Между тем дождь постепенно превратился в снег, и следовало ожидать, что на следующее утро снежный покров будет высотой футов на шесть.

— Остается одно, — сказал я Калино, — а именно, предложить рубль или два этим молодцам, если они согласятся заложить в тарантас четырех буйволов; если не хватит четырех, пусть запрягут шесть; если мало и шесть, пусть запрягут восемь.

Наше предложение приняли.

Запрягли сначала четырех буйволов потом шесть, потом восемь, — все тщетно: несчастные животные скользили по грязи раздвоенными копытами и, издавая жалобные стоны, падали на колена. Через полчаса безуспешных попыток пришлось отказаться от этого.

Буря увеличивалась, и поднялась настоящая метель. Несмотря на страшную погоду, я не мог оторвать глаз от аула, возвышающегося на другом конце равнины. Сквозь снежный занавес мне предстало нечто удивительное. Я хотел поделиться своим открытием с Муане, но это было бесполезно: он дрожал, ощущая холод до мозга костей, и ему было не до этого.

Нечего делать — буйволов выпрягли; все их усилия ни на шаг не подвинули тарантас вперед. Вдруг меня осенило:

— Калино, спросите, как далеко отсюда до Темир-Хан-Шуры.

Мой вопрос был передан ямщику.

— Две версты, — отвечал тот.

— Так пусть один казак поскачет как можно скорее на Темир-Хан-Шуринский пост с нашей подорожной и приведет пять лошадей.

Мысль была так проста, что каждый подивился, как она не возникла раньше. Не правда ли, что везде можно натолкнуться на яйцо Христофора Колумба?

Казак поскакал галопом. Теперь волей-неволей приходилось его ожидать.

Между тем немного прояснилось, и я умолял Муане взглянуть хотя бы на чудесный вид аула.

— Не хотите ли, чтобы я вам срисовал аул? — вопросил он. — Я не чувствую пальцев на руках; скорее вы заставите морского рака поднять клешню, нежели меня — держать карандаш.

Возражать не приходилось; сравнение, которое ничего не оставляло желать в отношении живописи, не оставляло никакой надежды и относительно исполнения.

Однако, после раздумья, он прибавил:

— Какая досада! Я знаю, что при освещении это должно быть восхитительно; замечательная страна Кавказ, если бы только снег не был так холоден и дороги не так дурны. Бррр!

Действительно, посреди домов видневшегося вдали аула возвышалась неприступная скала, и на вершине ее был выстроен дом-крепость, владелец которого, стоя на пороге у дверей, спокойно смотрел на наши муки в непролазной грязи.

— Поинтересуйтесь, — сказал я Калино, — кто этот господин, который решился поселиться там, на скале.

Калино передал вопрос ямщику.

— Шамхал Тарковский, — бросил тот.

— Слышите, Муане? Потомок персидского халифа Шах-Аббаса.

— Я знать не желаю ни Шах-Аббаса, ни его халифов; надо быть большим чудаком, чтоб заинтересоваться подобными вещами в этакую погоду.

— Муане, вот и лошади!

Муане повернулся. Пять лошадей действительно стремительно приближались к нам.

— Какое счастье! — сказал он.

— Гей! Кони, гей! Проворней, — кричал я.

Отпрягли прежних лошадей и запрягли новых; они вмиг сдвинули тарантас и понесли его, словно перышко.

Через четверть часа мы были в Темир-Хан-Шуре, а наш конвой — на обратном пути, увозя с собой петуха и четырех живых кур, взамен той бедной птицы, которую мы у них скушали.

Здесь мы нашли большой огонь, который был разложен нарочно для нас. Поручик Троицкий жил в Темир-Хан-Шуре с другом, которого он предупредил о нашем приезде через казака, отправленного за лошадьми, и друг распорядился затопить печку и камин.

Муане согрелся. По мере того, как он согревался и приходил в себя, он все больше оживал, и в нем все больше обнаруживался художник:

— Аул ваш в самом деле прекрасен.

— Не правда ли?

— Что это за господин, который смотрел на нас, стоя у порога?

— Шамхал Тарковский.

— У него славное жилище. Калино, подайте сюда мой картон. Надо поспешить зарисовать его голубятню, прежде чем меня опять начнет трясти лихорадка.

И он вновь стал рисовать, приговаривая:

— Я чувствую тебя, проклятая лихоманка, вот ты приходишь и не даешь мне закончить рисунок.

И, словно по волшебству, рисунок получался все более точным, более величественным и оригинальным, чем если бы он был сделан с одной лишь натуры.

Время от времени рисовальщик считал пульс.

— Все равно, — говорил он, — я думаю, что успею. Точно, успею — это я вам ручаюсь. Кстати, есть ли врач в этом городе?

— За ним уже послали.

— Только бы хинин не остался в телеге.

— Будьте покойны, хинин был в тарантасе.

— Ну, что ж, рисунок все же я завершил, он не будет худшим из прочих моих. И он стоит того, чтобы его подписали.

И он подписался: Муане.

— Есть ли, лейтенант, — спросил он, — у вас кровать? У меня зуб на зуб не попадает.

Муане помогли раздеться и уложили в постель. Едва он лег, как объявился врач.

— Где пациент? — спросил он.

— Покажите ему вначале мой рисунок, — попросил Муане, — посмотрим, узнает ли он его.

— Узнаете ли вы этот пейзаж, доктор, — спросил я врача.

Он скользнул по нему взглядом:

— Еще бы — это аул шамхала Тарковского.

— Да, теперь я удовлетворен, — произнес Муане, — посмотрите мой пульс, доктор.

— Черт побери! Ну и пульс: сто двадцать.

Несмотря на эти сто двадцать ударов, или, быть может, именно из-за них, Муане создал свой самый совершенный рисунок из всех сделанных в путешествии. Вот какая замечательная вещь искусство!

Глава XVI
Лезгины

Большая доза хинина, принятая Муане вскоре после приступа лихорадки, волшебным образом прервала его болезнь. Лихорадки не было ни вечером, ни ночью, ни утром.

Я осведомился, что есть примечательного в Темир-Хан-Шуре; но на это мне отвечали отрицательно.

Действительно, Темир-Хан-Шура или, как называют сокращенно, Шура, лишь недавно отстроенное поселение. Это местопребывание Апшеронского полка.

Князь Аргутинский[118], видя, что место это находится среди непокорных и воинственных народов, сделал из него штаб-квартиру Дагестана. Командовал штаб-квартирой во время нашего сюда приезда барон Врангель.

К сожалению, барон находился в Тифлисе.

Шура была осаждаема Шамилем, но генерал Скролов[119] успел прийти на помощь, и Шамиль был вынужден снять осаду.

Однажды ночью Хаджи-Мурад ворвался в ее улицы; вовремя была произведена тревога, и Хаджи-Мурад — отбитый, возвратился в горы.

Предание гласит, что место, на котором в настоящее время находится Шура, было прежде озером.

На другой же день после нашего прибытия предание почти осуществилось. Весь город буквально превратился в огромную лужу.

С той минуты, поскольку нам нечего было делать в Шуре и лихорадка покинула Муане, оставалось только проститься с нашим хозяином, поблагодарить доктора, спрятать хинин для другого случая и уехать. Мы потребовали лошадей с конвоем и в восьмом часу утра выехали.

Я забыл сказать, что в эту ночь Виктор Иванович со своим багажом присоединился к нам.

Около десяти утра туман рассеялся и погода совершенно исправилась. Снег, который вызвал у Муане жар, исчез сам по себе, как и его лихорадка. Солнце взошло в полном своем блеске, и хотя октябрь[120] был уже на исходе и мы находились на северном склоне Кавказа, но в воздухе чувствовалась какая-то благотворная теплота.

Почти в полдень мы прибыли в Параул: простую почтовую станцию, на которой не доставало только одного — лошадей. Разумеется, мы не стали на сей счет вести переговоры со смотрителем; мы сразу пошли в конюшни, но они оказались пусты. На нет и суда нет.

Весьма неприятно проехать в день только двадцать верст.

Из несессера вынули перья, бумагу и чернила; вынули карандаши, бристольский картон и принялись за работу. В подобных случаях это служило нам развлечением.

Ночью лошади возвратились, но это были только две тройки. Наш бедный Виктор Иванович снова должен был остаться.

Мы выехали в десять часов утра.

Ночью была тревога, о которой мы ничего не ведали. Два человека, подойдя к воротам селения, объявили, что они бежали от лезгин; так как лезгины часто прибегают ко всевозможным хитростям, чтобы проникнуть в аулы, часовые пригрозили начать стрелять в них, и те удалились.

Нам дали конвой из десяти человек. Осмотрев все наше оружие, мы двинулись. Через час езды в редеющем тумане мы остановились за четверть мили от деревни Гелли. Она полностью походила на аул шамхала Тарковского.

Перед деревней росла прелестная роща, состоявшая из великолепных деревьев, между ними протекал настоящий пастушеский ручеек Вульсия бедного Эжезиппа Моро[121]. В теплые летние дни все это должно быть сущим оазисом. Под лучами солнца, проникающими сквозь туман, который уже стал рассеиваться, обрисовалась деревня Гелли — великолепный татарский аул, расположенный на высоком холме между двумя высокими горами, основания которых отделялись от основания холма двумя очаровательными долинами.

Жители этой деревни, расположенной в виде амфитеатра, были очень возбуждены. Платформ минарета, возвышавшегося над аулом, вершина горы, господствовавшая над минаретом — все было заполнено множеством людей, которые, будто по сигналу, устремили глаза в одну и ту же точку. Мы остановились на несколько минут для того, чтобы Муане мог набросать эскиз, потом крупной рысью двинулись в Гелли.

Там происходило нечто чрезвычайное, и мы немедленно узнали причины этого волнения.

Речь шла о лезгинской экспедиции, о которой уже три дня толковали, как о чем-то неопределенном, но угрожающем.

В это время милиционеры Гелли должны были иметь дело с лезгинами. Вот, собственно чем и исчерпывались все наши сведения; остальное было еще менее известно.

На рассвете двое пастухов пришли в Гелли со связанными руками и рассказали жителям, что отряд из пятидесяти лезгин под предводительством известного абрека Гобдана, именуемого Таимас Гумыш-Бурун, забрав накануне в одном кутане[122] баранов и охранявших их двух пастухов, заблудился в тумане и ночью прошел вблизи Параула, где мы ночевали. Лезгины быстро удалились, но наткнулись на другую деревню, называемую Гвилей. Тогда горцы, видя опасность своего положения, бросили животных и людей и направились в лесистые горы, соединяющие Гелли с Карабадакентом.

В Гелли, состоящем из трех тысяч жителей, обратили внимание на этот рассказ. В ту же минуту есаул[123] Магомет-Иман Газальев собрал всю свою татарскую милицию — около двухсот человек — и привлек еще сто человек охотников. Уже три часа прошло со времени их отъезда утром. Настал полдень, и лишь тогда кто-то заметил большой дым со стороны ущелья Зилли-Кака, находящегося в двух милях от города, направо от дороги в Карабадакент.

Это была та самая дорога, по которой мы ехали.

Лошадей переменили с удивительной быстротой. Двенадцать человек конвойных уже были готовы, прежде чем мы успели их потребовать; в нашем распоряжении была бы вся деревня, женщины и дети. Женщины находились в невероятном раздражении, невыразимо дико жестикулировали и неистово кричали.

Дети, которым у нас не позволяют брать нож в руки, из опасения, как бы они себя не ранили, держали обнаженные кинжалы и, казалось, были готовы нанести удар.

Мы быстро поскакали, сопровождаемые завыванием словно целого стада гиен.

Выезжая из Гелли, увидели равнину с цепью гор, где совершалось какое-то событие. Нам показалось, будто в данном направлении двигались какие-то существа с большой скоростью; на таком расстоянии невозможно было отличить, были ли это люди или животные, толпа всадников или стадо баранов, либо быков, — виднелись только черные точки.

Совершенно гладкая равнина у подножья гор почти на милю простиралась от дороги, по которой мы ехали. С согласия моих попутчиков я велел ямщику направить наши экипажи по этой равнине, прямо на ущелье Зилли-Кака. Наш конвой громкими криками выразил свое удовольствие, узнав о таком решении: конвойные имели своих братьев и друзей в деле с лезгинами и спешили узнать об их участи.

Тарантас и телега съехали с дороги и пустились равниной. По естественному закону перспективы по мере нашего приближения первая гора вырастала, между тем как вторая — напротив, по-видимому понижалась за первой. Достигнув подножья первой горы, мы совершенно потеряли из виду, что происходило на вершине второй. Более всего меня удивило, что не слышно было ни одного выстрела, не заметно ни малейшего дыма. Наши татары объяснили это тем, что горцы и милиционеры стреляют из ружья и пистолетов один в другого только при встрече лицом к лицу, потом берутся за кинжалы и шашки, и все это заканчивается рукопашной схваткой.

Раздались выстрелы, показался дым, после чего настала очередь кинжалов и шашек.

Оба экипажа остановились у подножья горы и не могли продвигаться дальше.

Мы предложили татарам снабдить нас тремя верховыми лошадьми, чтобы остальные девять всадников отправились на гору вместе с нами, трое же сторожили экипажи. В случае, если бы борьба продлилась, подкрепление из девяти человек, — мы были настолько скромны, что не считали себя — могло быть полезным милиционерам.

Трое сошли и дали нам своих коней. Как генерал, я назначил собственной своей властью командиром того, кто показался мне посмышленнее, и мы отправились с ружьями наготове.

Прибыв на первое плато, мы заметили верхушки папах отряда, ехавшего нам навстречу. Наши люди тотчас узнали своих и с громкими возгласами пустили коней вскачь. Наши лошади не отставали от них, но мы еще не совсем знали, куда направляемся, да и не ведали, были ли то друзья или враги.

Люди в папахах также узнали нас или, лучше сказать, узнали своих друзей. Они кричали «ура!», а некоторые подняли руки с ношей — нам уже понятной.

Раздались крики: «Головы! Головы!» Не стоило расспрашивать, что это были за трофеи. Они приближались к нам с такой быстротой, что уже без объяснения все было понятно.

Обе группы соединились, третья же, несколько отставшая, двигалась медленно. Она не торжествовала победу — она несла мертвых и раненых.

Сначала невозможно было разобрать слов, произносимых вокруг нас. К тому же разговор шел на татарском языке, и Калино, наш русский переводчик, решительно ничего не понимал. Красноречивей всего выглядели четыре или пять отрубленных и окровавленных голов, еще более живописными были уши, вздетые на рукоятки нагаек.

Но вот прибыл и арьергард; он вез трех мертвых и пять пленных. Еще трое раненых едва могли держаться на своих конях и ехали шагом. Пятнадцать лезгин были убиты, трупы их находились в полумиле от нас, в овраге Зилли-Кака.

— Попросите сотника, чтобы он дал нам милиционера, который проводил бы нас на поле сражения, и спросите его о подробностях, — обратился я к Калино.

Начальник сам взялся отвести нас туда. Он был украшен Георгиевским крестом и в рукопашной битве собственноручно убил двух лезгин. В пылу сражения он отрубил им головы и вез их с собой. Кровь текла с них ручьем.

Всякий, убивший горца, имел право, кроме головы и ушей, обобрать его дочиста. Одному из них досталось великолепное ружье, которое мне очень понравилось, но я не осмелился, при всем том, просить о продаже его мне[124].

Отряд продолжал двигаться к аулу. Я уполномочил сотника располагать нашими двумя экипажами, если нужно для раненых и даже для мертвых. Он объявил об этом своим людям.

Потом ратники возвратились в деревню — мы же направились на поле сражения.

Вот что рассказал Магомет-Иман Газальев.

Собрав свою сотню, он направился по Геллийской дороге с проводниками-пастухами. Возле Гелли он нашел стадо баранов, которое горцы бросили, чтобы не задерживаться в пути.

Он поручил пастухам загнать баранов, а сам стал отыскивать следы горцев и быстро нашел их.

Проскакав с проводниками, умеющими легко находить следы, три версты, они наконец прибыли к оврагу Зилли-Кака, покрытому в это время густым туманом. Вдруг в глубине оврага они заметили лихорадочно перемещающихся людей, и тут град пуль посыпался на милиционеров; от этого залпа один человек и две лошади были убиты.

Иман Газальев скомандовал тогда:

— Ружья отставить! В шашки, в кинжалы!

И прежде чем горцы, находившиеся в овраге, успели сесть на своих коней, милиционеры ринулись на них, и завязался рукопашный бой.

С этой минуты Иман Газальев, старавшийся во всю мочь, не видел, что происходило вокруг него. Он дрался в одиночку с двумя горцами и убил обоих. Борьба была страшная, ибо когда он взглянул вокруг себя, то насчитал тринадцать мертвых горцев и двух своих, что составило пятнадцать. Другие обратились в бегство.

Все шло согласно его приказанию: милиционеры дрались холодным оружием и не сделали ни одного выстрела.

Он передал нам историю эту по-русски. Калино переводил ее по мере возможности на французский.

К концу рассказа мы были уже далеко. Широкая лужа крови показала нам, что мы прибыли на поле сражения. Направо, в лощине, лежали голые или почти обнаженные трупы. Пять человек были обезглавлены; у всех же других недоставало правого уха.

Страшно было смотреть на раны, вызванные ударами кинжалов. Пуля проходит насквозь или остается в теле, образуя рану, в которую можно просунуть только мизинец, — она посинеет вокруг, и только. Но кинжальные раны — это настоящая бойня: у некоторых были раскроены черепа, руки почти отделены от туловища, груди поражены так глубоко, что даже виднелись сердца.

Почему ужасное имеет такую странную притягательную силу, что, начав смотреть на него, хочешь видеть все?

Иман Газальев показал два трупа, которые он узнал по нанесенным им ранам. Я просил его продемонстрировать и оружие, которым он так хорошо поработал. Это был самый простой кинжал с костяной рукояткой. Только клинок был куплен им у хорошего мастера и прочно отделан. Все это ему стоило восемь рублей. Я спросил его, не согласится ли он уступить мне это оружие и за какую цену.

— За ту же цену, какую он мне стоил, — отвечал Газальев — Я взял два кинжала у убитых мною лезгин, теперь у меня их три, и я не нуждаюсь в этом.

Я дал ему десятирублевую бумажку, а он мне — кинжал, который вошел в коллекцию оружия, собранную мной на Кавказе.

Мы подождали, пока Муане зарисует овраг с лежавшими в нем трупами, и, уступив место стае орлов, которая, по-видимому, с нетерпением ожидала нашего отъезда, пустились обратно.

Под горой по-прежнему стояли наши экипажи, их не нашли нужным употребить в дело.

Мы простились с Иманом Газальевым и, видя, что по случаю этого наши татары желают возвратиться с ним в Гелли, отпустили их.

Сомнительно было, чтобы горцы, после полученного ими урока, снова показались в окрестностях аула Гелли.

Без приключений мы прибыли в Карабадакент.

Там нам сказали, что князь Багратион[125] только что проехал, спрашивая нас. Нам ничего не оставалось, как отправиться вслед за князем Багратионом.

В Буйнаки мы увидели у подъезда господина, по-видимому, лет тридцати-тридцати пяти, в изящном черкесском платье.

Это был князь Багратион.

Глава XVII
Каранай

И в самом деле: он отыскивал нас.

Я уже знал князя заочно, как одного из самых храбрых офицеров русской армии. Было совершенно справедливо, что именно он командует конной горской милицией.

Грузин, т. е. житель равнины, командующий горцами, должен быть храбрее самого храброго из своих солдат. Что же касается происхождения, то Багратион — потомок древних грузинских государей, царствовавших с 885 по 1079 год. Следы его фамилии определяются в кавказской хронологии за 700 лет до н.э. Из этого видно, что древность рода герцога Леви далеко не идет в сравнение с его фамилией[126].

Итак, я сказал, что Багратион искал нас. Он заметил, что имеет право упрекнуть меня: я проезжал через Шуру и не предупредил его об этом. Но у меня была на то серьезная причина: я решительно не знал, что он находится в Шуре.

Потом я рассказал ему все, что с нами случилось, т. е. о вьюге, о городе, превратившемся в озеро, и, наконец, о болезни Муане и о его желании поскорее оставить этот город, где его пульс бился сто двадцать раз в минуту.

— Жаль, — сказал князь, — но вы вновь возвратитесь туда.

— Куда? В Шуру? — спросил я.

— Нет, нет, нет, — возразил Муане, — благодарю, я уже там кое-что приобрел.

— Но вы, господин Муане, — сказал князь, — не знакомы с панорамой Караная?

— Что такое Каранай? — спросил я князя.

— Это нечто столь интересное, что подобное ему вы едва ли встретите во время всего вашего путешествия.

— Муане, слышите?

— Представьте себе гору… Но нет, не представляйте себе ничего. Я вас повезу, и вы увидите.

Муане покачал головой.

— Поедемте, господин Муане, и вы будете благодарить меня за этот принудительный вояж.

— Очень далеко отсюда, князь? — поинтересовался я.

— Сорок верст, т. е. десять миль. Вы оставьте здесь тарантас и телегу, мой слуга будет их караулить. Поедем в моем экипаже. Через два с половиной часа мы будем на месте, там поужинаем, вы ляжете спать тотчас после ужина. Вас разбудят в пять часов, мы поднимемся на высоту две тысячи метров на добрых конях, — это сущая безделица. А тогда… тогда вы увидите чудеса.

— Этак мы никогда не доедем до Тифлиса, — сказал Муане со вздохом.

— Друг мой, мы опоздаем на одни только сутки, но зато насладимся прекрасными видами, каких мы никогда не видали. Князь же проводит нас до Дербента.

— Да, решено, если вы возвратитесь со мной в Шуру и пробудете у меня завтрашний день, обещаю доставить вас завтра же вечером на ночлег в Каракент.

— Вы же знаете, князь, что нам не дадут лошадей после шести часов вечера.

— Со мной вам будут давать лошадей до полуночи.

— Будем ли мы ночевать завтра в Каракенте? — спросил Муане.

— Конечно, — ответил князь.

— Едем, Муане, едем!

— Едем, но объявляю вам, что ненавижу панорамы.

— Это понравится вам, господин Муане.

— А коли так, время потеряно не будет; вы говорили, князь, об ужине: у меня сейчас разыгрался аппетит.

— В таком случае не будем тратить время по пустякам. Пятерку заложим в тарантас, и в путь.

Пока закладывали лошадей, я любовался оружием князя.

— У вас, князь, великолепный кинжал.

Никогда не говорите ничего подобного грузину, ибо он в ту же минуту сделает то, что сделал князь.

Он снял кинжал с пояса.

— А! Я очень рад, что он вам нравится, возьмите его, он работы Муртазада — первого оружейного мастера на Кавказе, который сделал его для меня. Посмотрите, вот татарская надпись: «Муртазад сделал этот кинжал для князя Багратиона».

— Но, князь…

— Берите, берите! Для меня сделают другой.

Я посмотрел на свой кинжал, который тоже был из прекрасного дагестанского клинка, но рукоятка из слоновой кости зеленого цвета, с золотой насечкой вовсе не годилась для князя. При том кинжал за кинжал — неловкий был бы обмен подарками, без сюрприза. Я вспомнил о своем штуцерном карабине. Как я уже, кажется, рассказывал, Девим, наш великий артист в оружейном искусстве, принес накануне моего отъезда из Парижа этот карабин вместе с револьвером.

— Вы едете на Кавказ? — спросил он меня.

Я кивнул.

— Это такая страна, откуда не возвращаются, не постреляв. Вы любитель хорошего оружия: возьмите у меня эти вещи. — И он предложил мне в подарок, как я уже сказал, карабин и револьвер.

Я взял свой карабин и передал его князю, объяснив ему механизм. Он много слышал об этом новом изобретении, но не знал его.

— Хорошо, — сказал он, осматривая оружие, — мы теперь кунаки, как говорят на Кавказе: вы не имеете более права отказать мне в чем бы то ни было, и поскольку я теперь ваш должник, то вы мне позволите расквитаться с вами…

Доложили, что лошади готовы.

Кучер князя остался, как мы условились, для охраны наших вещей.

Мы сели в тарантас и понеслись во всю мочь.

— Эге! Видно, что вас здесь все знают, князь.

— Иначе и быть не может, — отвечал он. — Я постоянно курсирую между Шурой и Дербентом.

Действительно, князя знали все, даже маленькие дети. В Карабадакенте, пока перепрягали лошадей, он обратился к детям с вопросами по-татарски и, уезжая, бросил им горсть абазов[127].

Дорогой я рассказал ему, что случилось с нами утром и как за час перед тем мы попали в суматоху. Я показал ему и кинжал, купленный у Имана Газальева, и выразил сожаление, что не попытался купить у последнего и ружье, снятое им с лезгинского начальника.

— Оно уже куплено, — сказал князь.

— Кем?

— Мною. Это вдобавок к моему кинжалу — считайте его вашим.

— Но оно, вероятно, теперь уже далеко.

— Может быть, но во всяком случае оно будет у вас. Говорю вам, считайте, что оно у вас в руках. Поверьте, князь Багратион не бросает слов на ветер. Вы видите, — добавил он смеясь, — что мы едем довольно быстро, чтобы нагнать ружье.

— Я думаю, так и должно, в противном случае нас нагнала бы пуля.

В восемь часов вечера мы были в Шуре, которую оставили накануне в десять часов утра. За три с половиной или четыре часа мы совершили то же путешествие, на которое ушло полтора дня.

Через десять минут после нашего прибытия был подан ужин. Ужин на французский лад! Это сразу навело на разговор о Париже. Князь оставил его только два года назад. Он знал там всех. Если бы сказали дамам, о которых мы разговаривали, что вблизи Каспийского моря, у подножья Караная, между Дербентом и Кизляром речь шла о них, то они, конечно, крайне удивились бы.

Мы легли в настоящую постель. Я почувствовал себя как дома. Прежде это было у князя Дондукова-Корсакова в Чир-Юрте.

В пять часов утра нас разбудили.

Была еще ночь, небо блистало звездами. Слышно было топанье и ржанье коней у ворот.

Князь вошел в нашу комнату.

— Пора, господа, — сказал он. — Не угодно ли чашку кофе или чаю — на выбор. Мы увидим восход солнца на Каспийском море, позавтракаем в крепости Ишкарты, куда мы приедем со зверским аппетитом, и потом вы увидите… Я не хочу заранее лишать вас удовольствия от сюрприза.

Мы выпили по чашке кофе. Сто человек дружины князя Багратиона ожидали нас у ворот. Мы уже сказали, что эта дружина составлена из местных горцев.

Вы думаете, что эти горцы — покорившиеся лезгины, чеченцы и черкесы? Ошибаетесь. Местные горцы это те несчастные, которые, как говорят на Корсике, «сделали дыру в коже». Когда горцу угрожает мщение, он покидает свою местность и вливается в дружину Багратиона. Можете судить, как эти молодцы должны драться; им никогда не представится случай быть в плену. Сколько пленных — столько же отрубленных голов. Лишь кабардинских стрелков, которых я тоже видел, можно сравнить с этими отчаянными мужчинами.

Мы ехали почти полчаса через лесистые холмы.

Стало понемногу светать. Только часть одной горы препятствовала нам видеть море, которое было в трех верстах от Темир-Хан-Шуры и представилось, как громадное глубокое зеркало; по другую сторону белелись в первых лучах солнца казармы Ишкарты, которые можно было принять за беломраморные дворцы.

Мы проехали по небольшой долине, где встретили великое множество куропаток и фазанов. В половине восьмого утра прибыли в Ишкарты, проскакав пятнадцать верст. Комендант крепости, предупрежденный накануне Багратионом, ожидал нас — завтрак был готов. Пятьсот человек, которые должны были сопровождать нас, были уже под ружьем.

На скорую руку, но тем не менее хорошо позавтракав, мы поехали дальше. Было девять часов.

Мы поднимались все выше и выше до самого полудня; пехота трижды останавливалась отдыхать, каждый раз на десять минут. По приказанию князя солдатам отпускалось по чарке водки; для этого сопровождала экспедицию целая бочка водки.

На пространстве восьми или десяти верст не было лесу; он сменился зелеными холмами, следовавшими один за другим беспрерывно и бесконечно. Взбираясь на вершину какого-либо холма, мы думали, что это будет последний, но ошибались: возникал новый подъем, на который так же следовало взбираться, как и на другие.

Впрочем, до развалин огромной деревни, разрушенной русскими в 1842 году, мы ехали по почти протоптанной дороге. От домов сохранились лишь жалкие остатки, хотя полуразрушенный минарет выглядел очень живописно. Отсюда уже нет тропинки, лишь непрерывная цепь холмов.

Наконец мы взобрались на последний холм. Там каждый из нас невольно попятил свою лошадь назад. Казалось, будто под ногами нет земли. Остроконечная скала возвышалась на семь тысяч футов. Я спешился — чтобы не было головокружения, лучше стоять на ногах и чувствовать землю под собой. Но этого оказалось недостаточно — я лег на землю и закрыл руками глаза. Надо испытать это неизъяснимое ощущение головокружения, чтобы иметь понятие о страданиях, причиняемых им. Охватившая меня нервная дрожь будто сливалась с сердцебиением земли — земля словно была жива, двигалась, билась подо мною: на самом деле это так билось мое сердце.

Наконец я поднял голову. Нужно было сделать немалое усилие, чтобы заглянуть в пропасть. Сначала я заметил только одну долину, простирающуюся на беспредельное расстояние, в глубине которой змеились две серебряные нити. Эта долина и была вся Авария; две серебряные нити — Койсу Андийское и Койсу Аварское, соединение которых образует Сулак. На правом берегу Аварского Койсу, внизу, обрисовывались, подобно точке, Гимры, место рождения Шамиля, со своими великолепными садами, фруктами, которыми русские лакомились только однажды. Здесь, защищая аул, Кази-Мулла был убит, здесь же появился Шамиль.

С другой стороны Аварского Койсу, на довольно возвышенном плато, выдвигалось, так сказать, в уровень с нами, селение Унцукуль, в котором каждый дом укреплен и которое окружено каменной стеной. На горизонте были видны развалины Ахульго, хотя деревня уже совершенно опустела. В этой самой деревне был взят молодой Джемал-Эддин. Позже мы расскажем его историю, связанную с по хищением грузинских княгинь.

На левой стороне чуть заметно возвышается деревня Хунзах, едва видимая отсюда. По ту сторону, в глубине долины, у истоков Аварского Койсу, виднеется почти незаметная точка: это аул Кабада, куда, вероятно, удалится Шамиль, если он будет вынужден оставить Веден. Направо от Кабады по направлению Андийского Койсу сквозь узкое отверстие видно синеватое ущелье, где в тумане все уже смешивается. Это страна тушинов-христиан, союзников России в ее долгой войне с Шамилем.

Кое-где поднимавшийся дым окутывал невидимые селения, названия которых никто не мог мне сказать. Только с вершины Караная можно видеть это ужасное разрушение, это неслыханное опустошение, которое представляет цепь Кавказа. Ни одна страна в мире не была так изувечена вулканическими извержениями, как Дагестан. Горы, подобно людям, кажутся истерзанными от беспрерывной и отчаянной борьбы.

Древняя легенда гласит, что дьявол постоянно приходил мучить любимого богом отшельника, жившего на самой высокой горе Кавказа в ту эпоху, когда Кавказ еще представлял ряд плодоносных, покрытых зеленью и доступных гор. Отшельник испросил у бога позволения заставить сатану раз и навсегда раскаяться за причиняемые им соблазны. Бог разрешил, не спрашивая даже о средствах, какие будут им приняты для достижения цели.

Отшельник раскалил щипцы, и когда, по своему обыкновению, дьявол просунул голову в дверь, святой человек призвал имя божье и схватил сатану за нос раскаленными щипцами. Сатана почувствовал нестерпимую боль, отчего совершенно растерялся и принялся плясать на горе, ударяя своим хвостом по Кавказу от Анапы до Баку. От ударов хвоста сатаны и образовались эти долины, ущелья, овраги, перекрещивающиеся таким многосложным и безалаберным образом, что остается — и это всего благоразумнее — согласиться с легендой и приписать это дело упоминаемым в ней лицам.

Примерно час мы пробыли на вершине Караная. Постепенно я мало-помалу пригляделся к этому страшному величию природы и, признаюсь, как и Багратион, что ничего не видел подобного ни с вершины Воллорна, ни с Риги, ни с Этны, ни с пика Гаварни. Сознаюсь, однако что я испытал невыразимое чувство удовольствия, когда отвернулся от этой великолепной пропасти.

Но нам готовился еще сюрприз. С русской точностью наши пятьсот пехотинцев сделали залп из своих пятисот ружей. Ни буря, ни гром, ни вулкан никогда не производили такого страшного оглушительного громыхания. Меня подвели — против моей воли — еще ближе к пропасти. Я мог видеть на глубине семи тысяч футов подо мною жителей Гимры, копошившихся наподобие роя муравьев, выбежавших из своих жилищ в тревоге. Они должны бы вообразить, что Каранай готов обрушиться на них.

Этот залп был сигналом нашего возвращения. Мы начали спускаться. К счастью, спуск не был трудным, а оказался приятным от начала и до конца.

Это наслаждение было вызвано сознанием того, что каждый шаг лошади удалял меня на целый метр от вершины Караная. Говоря «каждый шаг лошади», я ошибаюсь, ибо мы спустились до разрушенного селения, держа лошадей за поводья, и только отсюда мы решились снова сесть на коней. Мы обедали в крепости Ишкарта и могли бы по-настоящему ехать ночевать в Буйнаки, но были так утомлены, что сами предложили князю Багратиону остаться до утра.

Когда мы пили чай, меня пригласили пройти в комнату, где, как сказали, находится особа, желающая меня видеть. Это был военный портной, пришедший снять мерку для полного офицерского платья: по предложению командира я был единогласно избран солдатами почетным членом полка местных горцев.

Торжественная музыка гремела весь вечер в зале по случаю принятия меня в полк.

Глава XVIII
Дербент

Мы выехали на рассвете; погода обещала быть превосходной; снег и гололедица исчезли, и нас предупредили, что мы встретим на дербентской дороге лето.

Мы снова проехали через Гелли. Князь обменялся несколькими словами по-татарски с начальником наших милиционеров Иманом Газальевым и, казалось, был удовлетворен его ответом. Я был уверен, что речь шла о моем ружье, и потому не сказал ни слова. В Карабадакенте мы позавтракали. Тарантас был полон провизии. Муане сделал три рисунка.

Местность была столь живописной, и все вокруг столь обращало на себя внимание, что поминутно хотелось остановиться.

В Буйнаках мы нашли свои экипажи и слугу князя. Я сел с Багратионом в его тарантас; Муане и Калино поместились в моем. В пять минут лошади были запряжены, и мы поехали. В двухстах шагах от аула мы подняли целую стаю куропаток, которая снова приземлилась шагах в пятидесяти от нас. Мы стали их преследовать. Я убил одну. Стая взметнулась ввысь и скрылась. Я следовал за ними.

Взобравшись на вершину холма, я забыл куропаток: предо мной открылось Каспийское море. Оно имело цвет синего яхонта. Ни одной рябинки не было на его поверхности.

Море было пустынно, как степь, выглядевшая его продолжением. Ничего не казалось мне более величественным и печальным, как это море Иркании, как называли его древние, море почти мифическое до Геродота, море, пространство и границы которого первый обозначил Геродот, и которое сейчас не намного более известно чем раньше. Таинственное море, принимающее в себя все реки севера, запада и юга, с востока получает только песок, поглощает все, не отвергая ничего, и имеет такое течение, что никто не знает, каким подземным путем уходит его вода.

Когда-нибудь море, которое мало-помалу засоряется, превратится наконец в большое песчаное озеро или, по крайней мере, в одно из тех соленых болот, какие мы встретили в киргизских и ногайских степях. По положению дороги понятно, что мы не потеряем его из виду до самого Дербента.

Мы спустились с холма, опять сели в тарантас, пронеслись по этой гористой местности и очутились снова в степи. Здесь начали исчезать эти трудные подъемы, эти дурацкие спуски, на которые даже кавказские ямщики не обращают внимания, поднимаясь или спускаясь во всю прыть на своих конях не замечая, что между подъемом и спуском протекает река.

Правда, на шесть месяцев река исчезает, но зато она оставляет своими представителями мелкие камни; на них экипажи пляшут и совершают такие прыжки, о каких не имеют понятия во Франции, но о которых можно судить лишь по выносливости тарантасов.

Это символ борьбы человека с невозможным. Наконец человек одолевает невозможное и достигает своей цели: правда, человек всегда разбит и тарантас часто изломан, но что за беда, когда путь закончен, расстояние преодолено, цель достигнута!

Нашей целью — на этот раз — был Каракент[128]. Мы прибыли туда около четырех часов пополудни, достали из тарантаса провизию и пообедали. В дороге, особенно в таких путешествиях, обед — преважное занятие. По правде сказать, оно большей частью не удается.

Я говорю и повторяю всем тем, кто захочет предпринимать путешествие от Астрахани до Кизляра, и рекомендую это всем народам: надо возить с собой все и от Кизляра до Дербента запасаться всем без исключения, проезжая через город или аул.

В Италии кормят плохо; в Италии же и кушают мало, но в степях совершенно ничего не едят. Впрочем, русские, по-видимому, вовсе не нуждаются в пище. Судя по тому, что они употребляют в пищу, можно заключить, что еде они не придают большого значения, что процесс этот они отнюдь не относят к виду искусства — для них все равно, лишь бы только кипел самовар и дымился чай в стаканах. Какая разница, будет ли это желтый чай китайского императора или калмыцкий чай князя Тюменя. Они делают то же, что делают арабы, отведав финики утром и финики вечером.

Но с князем Багратионом, который жил во Франции, любил Францию и так хорошо оценил ее растительный и животный мир, четвероногих и двуногих, нельзя было страшиться голода. Я еще до сих пор спрашиваю себя, где он раздобыл печеночный паштет, который мы начали в Каракенте и кончили только в Дербенте. И это на расстоянии по крайней мере тысячи двухсот миль от Страсбурга. Правда, мы были еще дальше от Китая, хотя и пили отличный чай.

Главное преимущество русских постелей состоит в том, что они не приучают человека к лености. Мало в мире сибаритов, склонных нежиться на еловой доске, на которой нет перины для уже избитых тарантасом костей.

Первый утренний луч беспрепятственно проникает, не встречая ни ставней, ни занавесок, и, как выражаются поэты, играет на ваших ресницах. Вы открываете глаза, испускаете стон или брань, судя по тому, имеете ли вы характер меланхолический или зверский, и наконец соскакиваете со своей доски, и все кончено: вы обуты, одеты, вычищены, даже вымыты.

Я купил в Казани три медные лоханки. Когда мы вытаскивали их из тарантаса, они были предметом удивления смотрителей, которые, вплоть до наступления самой минуты вашего омовения, тщетно спрашивали себя, для чего они могли понадобиться.

Но князь имел свою кухню, свой чайный прибор и свой туалетный несессер. Вот что значит путешествовать по Франции, где на каждой станции находятся и кувшины с водой, и лоханки!

Мы встали, лишь только начало светать. Покрытый туманом аул Каракент, первый план которого был ярко освещен, между тем, как другие планы отражались то в розовом, то в фиолетовом цветах и, наконец, терялись в синеватой дали, представлял столь восхитительную картину, что Муане не только срисовал ее карандашом, но даже употребил в дело акварель.

У нас было свободное время; Дербент был всего лишь в пятидесяти верстах, и мы надеялись, если не случится непредвиденное происшествие, приехать туда в течение дня. В дороге, особенно на Кавказе, всегда можно рассчитывать на какое-нибудь приключение.

Так и случилось в восемнадцати верстах от Дербента — на Хан-Мамедкалинской станции не оказалось лошадей. В обществе Багратиона это небольшое несчастье: он стал посреди дороги, остановил шесть или восемь первых проходивших ароб и шутками, угрозами и деньгами обратил аробщиков в ямщиков, а их клячи в почтовых лошадей.

Мы снова двинулись вперед.

По мере того, как нам попадались возвращающиеся лошади, мы отпускали арбы и их владельцев и теперь уже ехали более быстрым шагом.

Около двух часов дня показалось татарское кладбище, которое служило признаком близости Дербента, скрывающегося за горой. Весь холм в виде амфитеатра, с версту длиной, украшен был надгробными камнями, обращенными к востоку и господствующими над морем. Среди этого леса надгробных камней Багратион выделил небольшой памятник, легкомысленно окрашенный розовой и зеленой краской.

— Вот могила Селтанеты[129], — сказал он.

— Я стыжусь своего невежества, — отвечал я, — но кто она — Селтанета?

— Любовница или жена — как вам угодно — шамхала Тарковского. Помните этот дом на вершине скалы?

— Как не помнить. И Муане также не забыл его, не правда ли, Муане?

— Что? — донесся голос Муане с другой повозки.

— Ничего.

И я обратился к Багратиону.

— Вы сказали, князь, что существует некое предание, легенда?

— Даже лучше, целая история — вам расскажут ее в Дербенте. Это происшествие самое романтическое.

— Хорошо, я напишу об этом целую книгу.

— Вы напишете четыре, шесть, восемь книг — сколько пожелаете. Но неужели вы думаете, что парижских читателей заинтересует любовь аварской ханши и татарского бека, хотя, впрочем, он и потомок персидских халифов?

— Почему бы и нет? Сердце везде сердце — во всех частях света.

— Да но страсти проявляются разно. Не надо судить всех жителей Азии по Оросману, который не хотел, чтобы Нерестан[130] превзошел его в щедрости, Аммалат-Бек — любовник Селтанеты, — убивший полковника Верховского, который спас его от виселицы, вырывший труп Верховского из земли чтобы отрубить голову, и принесший эту голову Ахмет-Хану, своему тестю, который лишь за такую цену отдал ему руку дочери — вряд ли все это будет понято графинями Сен-Жерменского предместья, банкирами Монбланской улицы и княгинями улицы Бреда[131].

— Это будет ново, любезный князь, и на это я надеюсь. Но что я вижу?

— А! Это Дербент.

И в самом деле это был Дербент — огромная пелазгическая[132]стена, которая загораживала дорогу, простираясь от горной вершины до моря. Перед нами находились лишь массивные ворота, принадлежащие, судя по контурам, к могущественной восточной архитектуре, предназначенной презирать века. Возле этих ворот возвышался фонтан, построенный, по-видимому, еще пелазгами. Татарские женщины, в своих длинных и ярких чадрах приходили туда черпать воду. Мужчины, вооруженные с ног до головы, прислонившись к стене, стояли неподвижно и важно, как статуи. Они не говорили меж собой, не смотрели на проходивших мимо женщин: они парили в мечтах.

По другую сторону дороги тянулась одна из тех разрушенных стен, какие всегда находятся возле ворот и фонтанов в восточных городах и кажутся оставленными для эффекта. Внутри стены, там где без сомнения стояло некогда какое-нибудь жилище, росли огромные деревья — дубы и орешник.

Мы велели остановить экипажи.

Трудно найти город, который по происшествиям, в нем совершившимся, полностью соответствовал идее его возникновения. Дербент был действительно таков; это город с железными вратами, но сам он — весь, целиком, не что иное, как железные ворота; это большая стена, призванная отделять Азию от Европы и остановить своим гранитом и своей медью вторжение скифов — страшилищ древнего мира, в глазах которого они представляли живое варварство, скифов, название которых заимствовано от свиста их стрел.

Мы въехали в Дербент. Это был поистине пограничный город, выстроенный между Европой и Азией, одновременно полуевропейский и полу азиатский. В верхней его части находятся мечети, базары, дома с плоскими кровлями, крутые лестницы, ведущие в крепость. Внизу же располагались дома с зелеными кровлями, казармы, дрожки, телеги. Толпа на улицах представляла смесь персидских, татарских, черкесских, армянских, грузинских костюмов. И посреди всего этого ленивая, отрешенная ото всех, ледяная, белая, как привидение в саване, армянка под длинным покрывалом, словно древняя весталка.

И как же это было восхитительно!

Бедный Луи Буланже[133], любезный Жиро, отчего вас не было с нами! Мы — Муане и я — звали вас к себе.

Экипажи остановились перед домом губернатора — генерала Асеева[134]. Он ожидал нас: Багратион распростер свой магический жезл от Темир-Хан-Шуры до Дербента, и все было в порядке.

Мы поспешили с обедом, ибо хотели воспользоваться последними лучами дня, чтобы спуститься и к морю, которое было от нас на расстоянии двух-или трех сот шагов.

Багратион взялся быть нашим проводником. Дербент это его город или, лучше сказать, его царство; его все знали, приветствовали его, улыбаясь ему. Видно было, что все жители любили его, как любят все щедрое и благодетельное, подобно тому, как любят фонтан, извергающий свои воды, как любят дерево, обильное плодами или дающее людям тень. Нельзя себе лучше представить, как легко сильному быть добрым.

Первый предмет, поразивший нас — небольшое земляное строение; оно было защищено двумя пушками, окружено решеткой, на двух каменных столбах виднелись две даты: 1722 и 1848 и надпись:

«Первое отдохновение великаго Петра».

Петр посетил Дербент в 1722 году, а в 1848 году была поставлена вокруг землянки, в которой он жил, эта ограда.

Третья пушка защищает хижину со стороны моря. Эти пушки привезены им самим; они были вылиты в Воронеже, на Дону, и датируются 1715 годом. А пушка, стоящая позади хижины, имеет и лафет того времени.

Вот еще одно из мест пребывания этого гения, освещенное признательностью народов. Русские заслуживают удивления в том отношении, что полтора столетия, истекших со времени смерти Петра, ни сколько не уменьшили почтения, которое они питают к его памяти.

Он был в отчаянии, что нашел море и взморье, но не порт. Дербент не имеет даже рейда, лодки и корабли входят в канал шириною в пятнадцать футов. За исключением этого узкого прохода, море везде окружено скалами.

Часто, когда оно немного штормит, люди вынуждены бросаться в воду, чтобы направить свою барку в этот узкий проход; вода в нем доходит только по пояс.

Нечто похожее на насыпь, которую море перекрывает при малейшем шторме, выдается шагов на пятьдесят в море. Насыпь служит пристанью за пределами подводных камней. С одной стороны город защищается стеной, которая тянется от этой насыпи до самого моря.

Для сопротивления волнам в основании насыпи проделаны, подобно огромным бойницам, отверстия: через них в бурное время вода может входить и выходить; мы не говорим о приливе и отливе, так как Каспийское море не имеет ни того, ни другого.

С берега очень хорошо просматривается весь город. Он похож, так сказать, на каскад из домов, спадающий с верхней цепи холмов до плоского берега, и чем дома ближе к берегу, тем они становятся более европейскими. Верхняя часть города похожа на татарский аул, нижняя — на русские казармы. С берега город представляется в виде длинного квадрата, подобного развернутому ковру, сгибающемуся посередине. С южной стороны стена становится как бы выпуклой, будто она невольно уступила сопротивлению города.

Везде, где стена не разрушена, видно, что она пелазгической постройки. В местах, где стена пострадала, она возобновлена из обыкновенного камня и по правилам новейшей архитектуры.

Однако я сомневаюсь, чтобы стены остались от пелазгов; если б я осмелился изложить мое мнение касательно этого щекотливого предмета, то я сказал бы, что Хозрой Великий, которого мы называем Хосров, укрепил их, согласно пелазгическим преданиям, около 562 года во время своих войн с Юстинианом. Южные ворота служат, кажется, доказательством правоты моего мнения; над ними виднеется знаменитый персидский лев, послуживший сыну Кобада[135]эмблемой. Среди различных пород львов, изобретенных скульпторами, персидский лев выделяется тем, что его голова имеет вид гремушки. Пониже льва виднеется надпись на древнеперсидском языке, которую никто из нынешних персиян не может разобрать. Багратион обещал дать мне текст этой надписи, а я заверил его, что заставлю моего ученого друга Саси[136] сделать перевод.

Ночь вынудила нас возвратиться в наш дом или, лучше сказать, в наш дворец, и мы умоляли ночь, чтобы она прошла так же скоро, как проходят летние ночи.

Мы жаждали обозреть Дербент, который казался волшебным в ночном сумраке и, конечно, должен был представлять самое любопытное зрелище из всех, виденных прежде.

Глава XIX
Ольга Нестерцова

С рассветом мы были уже на ногах.

Не будем, однако, неблагодарны к постелям дербентского губернатора и подтвердим, что уже в третий раз — на сей раз в Дербенте — мы имели нечто похожее на тюфяк и на постельное белье.

Русское гостеприимство опередило наше пробуждение; коляска, вероятно, запряженная еще с вечера, ожидала у ворот. Я не устаю поминутно повторять, и этого все равно будет недостаточно, что ни один народ не следует так всем тонкостям гостеприимства, как русский.

Подобно латинским церквам, Дербент перерезан крестообразно двумя большими улицами, из которых одна продольная, другая поперечная. Продольная улица идет от моря к персидско-татарскому городу; она вынуждена остановиться у базара из-за особенностей грунта, препятствующего подниматься выше. Поперечная улица идет от южных ворот к северным или, выражаясь другими словами, от ворот льва к воротам фонтана. Обе стороны восходящей улицы застроены лавками, почти все они — лавки медников и кузнецов. В глубине каждой из них выдолблена ниша, а в ней с неподвижной важностью, свойственной его породе, сидит сокол. В праздничные или свободные дни кузнец или медник, как важный господин, доставляет себе удовольствие охотиться с соколом на жаворонков и других птиц.

Осмотрев базар, мы отправились в мечеть. Мулла уже приготовился принять нас. Я хотел по восточному обычаю снять сапоги, он не позволил это сделать; нам постелили священные ковры, по которым мы вошли в мечеть. Когда же мы ее покидали, мне бросилось в глаза нечто похожее на могильный столб. Мне показалось, что эта колонна должна быть как-то связана с какой-нибудь легендой.

Я не ошибся или, лучше сказать, я ошибся: это была не легенда, а историческая реальность.

Около ста тридцати лет тому, когда персидский город Дербент находился под владычеством Надир-шаха, жители восстали против данного им правителя, который между прочим случайно оказался очень кротким и мирным, и выгнали его из города.

Надир-шах был не таков, чтобы позволить себе, властителю Азии, запереть врата в Европу; взамен кроткого губернатора он прислал самого лютого из своих любимцев, повелев ему взять город во что бы то ни стало и предоставив самому выбрать вид наказания для мятежников.

Новый хан двинулся к Дербенту, разбил его ворота и овладел городом. На другой день после штурма хан приказал всем правоверным отправиться в мечеть. Благомыслящие мусульмане явились туда, неблагонамеренные — отказались. Каждому из тех, кто послушался приказания, хан повелел выколоть один глаз при входе в мечеть. Тем же, которые остались дома, — оба глаза.

Взвесили глаза кривых и слепых; по персидскому счету оказалось семь батманов, на русский счет — три пуда с половиной, на французский — сто десять фунтов. Все эти глаза похоронены под колонной, возвышающейся перед воротами между двумя чинарами.

Выслушав до конца эту историю, похожую на повесть о Шехерезаде, я вдруг увидел перед собой толпу из двадцати персов, причем один из них смахивал на их начальника. Я вовсе не думал, чтобы предметом их розысков был я, но вскоре оказалось противное. Видно было, что они имели ко мне какое-то дело.

— Что это значит, дорогой князь? — спросил я Багратиона.

— Это похоже, — сказал он, — на депутацию.

— Не думаете ли вы, что эти люди идут для того, чтоб вырвать у меня глаз? Я вовсе не хочу быть предводителем царства слепых.

— Не думаю, чтобы вы имели повод опасаться чего-либо подобного; впрочем, мы готовы защищать вас: нельзя же вырвать глаза ни с того ни с сего у почетного члена дружины горских жителей. Во всяком случае, я знаю главу этой делегации, он превосходный человек, сын того, кто в свое время отдал русскому императору ключи от города. Его имя Кавус-бек Али-бен. Сейчас я справлюсь, зачем они пришли.

— Так и есть, — произнес князь, возвращаясь, — этот добрый человек, который, кстати, объясняется по-русски, читал ваши сочинения в русском переводе: он рассказал их, — вы знаете, что персы большие рассказчики, — своим товарищам, и все те, кого вы там видите — почитатели «Мушкетеров», «Королевы Марго» и «Монте-Кристо».

— Послушайте, — сказал я князю, — я прибыл из Парижа в Дербент совсем не для того, чтобы показать себя. Скажите откровенно, чего желают господа?

— Да я уже говорил вам! Бога ради, не показывайте, что вы даже сомневаетесь. Вы поставите их в затруднительное положение. Примите важный вид и слушайте.

Действительно, глава делегации приблизился ко мне и, положа руку на сердце, произнес по-русски: «Знаменитый путешественник!..»

Мне перевели это вступление, и я поклонился с важностью, на какую только был способен.

Кавус-бек продолжал:

«Знаменитый путешественник!

Имя ваше весьма известно. Ваши сочинения переведены на русский язык. Уже давно газеты возвестили, что вы удостоите наш город посещением. Мы ждем вас давно. Теперь, видя вас, мы счастливы. Позвольте, ваше превосходительство, сообщить о радости и признательности дербентского персидского населения и надеяться, что вы не позабудете наш город, как никогда не забудет ни один из его жителей день вашего прибытия к нам».

Я поклонился.

— Примите, — сказал я ему, — искреннюю благодарность человека, посвятившего всю жизнь тому, чтобы стать собратом Саади, никогда не имея надежды сделаться его соперником.

Князь перевел ему мой ответ; он повторил его всей делегации, которая осталась, по-видимому, очень довольна.

— Теперь, — сказал князь, — я думаю, не мешало бы пригласить оратора на обед.

— Вы полагаете, что этой шутки недостаточно?

— Но, клянусь вам, это вовсе не шутка.

— Куда же мне пригласить его на обед? В парижскую кофейню?

— Нет, в свой дом.

— Но я не у себя дома, я в доме генерала Асеева, дербентского губернатора.

— Нет. Вы у себя дома. Слушайте и не забывайте того, что я скажу: знайте, всюду на Кавказе вы можете войти в любой дом и сказать: «Я иностранец и прошу гостеприимства». Тот, кого вы осчастливите, уступит вам свой дом, а сам со всем семейством удалится в самую маленькую из комнат. Он будет заботиться непрестанно, чтоб у вас ни в чем не было недостатка. И когда через неделю, две недели, через месяц, вы будете покидать его дом, хозяин станет у порога и скажет: «Продлите еще хотя бы на день оказанную мне честь, поезжайте завтра».

— В таком случае, пригласите его от моего имени, любезный князь, но с условием.

— Каким?

— Что он подарит мне текст своей персидской речи, которую я хочу вставить в рамку.

— Это для него большое удовольствие. Он доставит вам ее к обеду. — И князь передал мое приглашение Кавус-бек Али-бену, — тот будет к обеду.

А пока привели четырех лошадей.

— К чему они? — спросил я Багратиона. — Быть может, тоже прочли мои произведения?

— Нет, на них мы отправимся в цитадель, куда нельзя ехать в экипаже.

— А нельзя ли пешком?

— Если вам не терпится оставить свои сапоги в грязи, а с сапогами и носки, то можно; но коли вы намерены прибыть туда, чтоб познакомиться с комендантом крепости, с его женой и дочерью, ожидающими вас к себе на завтрак, то извольте ехать верхом.

— Как! Комендант ждет меня к завтраку?

— По крайней мере, он дал мне знать об этом. Но если вам недосуг, можете отказаться.

— Напротив! Но поручитесь ли вы, что все эти люди не принимают меня за потомка Александра Великого, воздвигшего, по их мнению, сей город?

— Более того, мой друг, они принимают вас за самого Александра Великого. Победителя при Арбелле! А вот и ваш Буцефал. Садитесь.

Я повиновался и, попросив Багратиона следовать во главе колонны, двинулся за ним.

Мы прибыли в крепость. Вероятно, достойный комендант наблюдал за нашим движением с помощью подзорной трубы: он и его адъютант уже ждали нас у ворот. Обменявшись первыми приветствиями, я поспешил возвратиться в город. С высоты крепости он представлялся совсем другим, нежели тем, каким я видел его накануне, и мне хотелось познакомиться с ним и с этой стороны.

Вместо того, чтобы подниматься в гору, Дербент, как теперь выяснилось, спускался к морю, шириною в один километр, а длиною в три; оттуда, где мы стояли, видны лишь кровли домов, и на всем пространстве города только две зеленые чащи. Это были общественный сад и чинары мечети, под тенью которых погребены глаза дербентских жителей.

Муане срисовал город в самом микроскопическом виде, чтобы потом увеличить его раз в десять.

Редко мне случалось видеть что-нибудь величественнее картины, расстилавшейся перед взором.

Багратион заметил, что завтрак может остыть, и лучше бы возвратиться в крепость.

Мы нашли все прекрасное семейство в ожидании; жена коменданта, дочь, сестра — все они говорили по-французски. На берегу Каспийского моря — чувствуете?

За завтраком комендант рассказал, что Бестужев-Марлинский жил в крепости по возвращении из Сибири.

— А знаете ли вы, — поведала супруга коменданта, — что в пятистах шагах отсюда похоронена Ольга[137] Нестерцова.

— Нет, — отвечал я, — не знаю.

Я абсолютно точно знал, кто такой Бестужев.

Бестужев-Марлинский приходился братом тому самому Бестужеву, которого повесили в одной Санкт-Петербургской крепости вместе с Пестелем, Каховским, Рылеевым и Муравьевым за участие в событиях 14 декабря. Так же, как и его брат, Бестужев был приговорен к смертной казни, но император Николай заменил ее ссылкой в Сибирь. Через два года Бестужев был переведен сюда простым солдатом, дабы принять участие в войне с Персией. Он служил в этой крепости.

Когда мне довелось побывать в Нижнем Новгороде, я беседовал о нем с Анненковым и его женой — героями моего романа «Учитель фехтования», они, после того декабря, были на тридцать лет сосланы в Сибирь и лишь недавно воротились в Россию. Графиня Анненкова — наша соотечественница Паулина Ксавье — показала крест и браслет, выкованные Бестужевым из кандалов ее мужа. Эти два сокровища — я говорю так потому, что в руках искусного кузнеца эти куски железа превратились в истинные сокровища — были естественным символом поэзии, созданной настоящим художником.

Итак, я знал Бестужева-Марлинского как декабриста, изгнанника, как золотых и серебряных дел мастера, как поэта и романиста[138]. Но — повторяю — никогда не слышал об Ольге Нестерцовой, могила которой всего лишь в пятистах шагах от крепости. Я попросил рассказать ее историю.

— Сначала мы покажем вам ее могилу, — возразила супруга коменданта, — а потом расскажем о ней.

С этой минуты я желал только одного: чтобы завтрак кончился как можно скорее. Я большой охотник до отменных завтраков, но предпочитаю им отменные истории, и если бы я жил во времена Скаррона и участвовал в его обедах, то всем блюдам предпочел бы жаркое, поданное его женой.

Завтрак кончился, и дамы собрались проводить нас на христианское кладбище.

Выйдя из крепости, мы поднялись еще шагов на сто и очутились на плоскости, которая господствует с одной стороны над страшным обрывом, а с другой образует отлогость горы.

В одном месте крепостные стены были пробиты пулями; блокированная в 1831 году Кази-Муллою крепость устояла, но сильно пострадала от соседства башни, взятой горцами. Башня теперь срыта, чтобы не повторилось подобное. Она являлась частью системы укреплений, связывающих первую крепость со второй. Помимо этого, она соединяется с той знаменитой стеной — соперницей Китайской стены которая, по словам историков, простиралась от Дербента до Тамани, пересекала весь Кавказ и отделяла Европу от Азии. Не будем долго распространяться об этой стене — камня преткновения стольких научных изысканий, — а скажем то, что увидели своими глазами.

Мы проехали вдоль стены верхом от первой крепости до второй, т. е. на расстоянии шести верст, до места, где она прерывается непроходимой пропастью, за ней стена вновь показывается, и ехали вдоль нее все так же верхом верст двадцать; вот все, что мы сочли своим долгом сделать в честь науки.

Татарский князь Хасай Уцмиев, с которым мы познакомились в Баку, проследил стену еще на двадцать верст дальше нас, т. е. всего сорок верст, и нигде не терял из виду ее следов. Местные жители уверяли его, что она простирается бесконечно.

Мне известно, что мой ученый друг г-н Жомар[139] занимался этим вопросом; если я найду его, как и надеюсь, в добром здравии по возвращении в Париж, — доставлю ему об этой знаменитой стене все сведения, какие он ни пожелает.

Но тогда занимала меня более всего не эта древняя стена, столь протяженная и такая спорная, а могила Ольги Нестерцовой.

Мы направились к ней, повернув налево при выходе из ворот. Немного в стороне от небольшого кладбища, возвышающегося над морем, красуется надгробный камень самой простой формы. С одной стороны его надпись: «Здесь покоится прах девицы Ольги Нестерцовой, родившейся в 1814 году, умершей в 1833 г.». С обратной стороны вырезана роза; но роза увядшая, без листьев, уничтоженная молнией. Сверху начертано: «Судьба».

Вот история бедной девушки, или, по крайней мере, вот что рассказывают.

Она была возлюбленной Бестужева. Около года они жили счастливо, и ничто не нарушало их союза. Но однажды на пирушке, продлившейся за полночь, на которой веселились Бестужев и трое его друзей, речь зашла о бедной Ольге Нестерцовой. Уверенный в ней Бестужев восхвалял донельзя ее верность. Один из собутыльников предложил пари — он-де соблазнит юную девушку, которую так боготворит Бестужев.

Бестужев принял пари. Ольга, как говорят, была покорена; Бестужеву представили доказательства.

На следующий день Ольга вошла в комнату поэта; что там произошло, не знает никто. Вдруг раздался выстрел, потом крик, наконец увидели Бестужева выбежавшим из комнаты, бледного и расстроенного. Ольга лежала на полу, вся в крови и при последнем издыхании — пуля пронзила грудь насквозь. Рядом валялся разряженный пистолет. Умирающая могла еще говорить; послали за священником.

Через два часа она умерла.

Священник подтвердил под присягой, что Ольга Нестерцова объявила ему, будто пистолет выстрелил случайно в тот момент, когда она попыталась вырвать его из рук Бестужева. Умирая, она простила Бестужеву невольное убийство. Бестужева предали суду; но он был освобожден благодаря свидетельству священника[140].

Поэт поставил над могилой Ольги памятник, о котором мы говорили выше. Но с той минуты он совершенно переменился: впал в мрачную меланхолию, искал опасностей и смерти.

Он участвовал во всех походах и, что очень странно, будучи всегда первым и последним в огне, непременно возвращался невредимым. Наконец в 1841 году предприняли экспедицию против абадзехов и двинулись к деревне Адлер; перед самым вступлением в лес дано было знать, что лес занят горцами, которых было втрое больше, нежели русских. Позиция горцев была много выгоднее, ибо они прорыли в лесу траншеи.

Командир велел трубить отступление.

Вместе с другим офицером — капитаном Албрандом[141] Бестужев командовал стрелками. Вместо того, чтобы повиноваться сигналу, оба углубились в лес, преследуя горцев.

Капитан Албранд возвратился один, без Бестужева.

Князь Тарханов, который рассказывал мне эти подробности, снова послал г-на Албранда в сопровождении пятидесяти мингрельских стрелков разыскивать Бестужева.

Между тем генералу Эспехо[142] принесены были часы, принадлежавшие знаменитому романисту.

Вот все, что нашли, и все, что узнали о нем.

Я оставил Багратиону стихотворение с просьбой вырезать его на память о моем пребывании в Дербенте на нижней части надгробного камня несчастной Ольги Нестерцовой:

 
Двадцать лет ей было —
Она любила
И была прекрасна.

 

Но вот промчалась буря,
И в сумраке однажды
Она опала, подобно нежной розе.

 

О ты, Земля, приют умерших
Не мучай деву —
Ведь при жизни
Она так мало
Была всем в тягость.

 

Глава XX
Великая Кавказская стена

Я хотел было писать о нашей поездке вдоль этой стены, как вспомнил, что Тарханов, у которого мы жили в Нухе, дал мне прочитать одно произведение Бестужева, содержащее в себе все подробности того же самого путешествия, совершенного им за двадцать лет до меня.

То, что я рассказал в предыдущей главе о поэте и романисте, должно было внушить читателям некоторое к нему любопытство. Поэтому я представлю его рассказ взамен моего.

Это рассказ человека, который вместо того, чтоб прожить на Кавказе три месяца, как сделал я, прожил там целых пять лет. Вот письмо отважного офицера[143].

«Сейчас из седла пишу к вам. Я ездил осматривать отрывок той славной стены, которая делила древний мир с миром неведомым, т. е. с Европою, которая построена была персами, а может быть, и медами, от набегов нас, варваров… Какое чудное превращение мыслей и событий!!

Если вы охотники чихать от пыли старинных рукописей и корпеть над грудами ненужных книг, то советую вам выучиться по-татарски и пробежать «Дербент-Наме»; вспомнить латынь и прочесть «De muro Caucaseo» Баера[144]; заглянуть в Гмелина; пожалеть, что Клапрот ничего не писал об этом, и вдвое пожалеть, что шевалье Гамба написал о том чепуху — наконец, сличить еще дюжину авторов, которых я забыл или не знаю, но которые знали и упоминали о Кавказской стене, и потом, основываясь на неоспоримых доказательствах, сознаться, что время построения этой стены неизвестно. Что ее выстроил, однако ж, Хозрев или Нуширван, или Исфендиар или Искендер, т.е. Александр Македонский… это ясно, как солнце в час затмения! — Наконец, что стена эта соединяла два моря (Каспий с Эвксином) и разделяла два мира, защищая Азию от набегов хазаров, как говорят европейцы — урусов, как толкуют фарсийские летописи. Дело в том, что благодаря разладице исторических показаний, достоверного про Кавказскую стену можно сказать одно: она существовала. Но строители, хранители, обновители, рушители ее — когда-то знаменитые, а теперь безымянные — спят давным-давно сном богатырским, не заботясь, что про них бредят. Я не потревожу ни их пепла, ни вашей лени; я не потащу вас сквозь туманную ночь древности отыскивать пустую кубышку… Нет! Я приглашаю вас только прогуляться со мной прекрасным утром сего июня, чтобы посмотреть почтенные или, если угодно, даже почтеннейшие развалины Кавказской стены. Опояшьте саблю, бросьте за спину ружье, крякните, опускаясь в седло, махните нагайкой — и марш в горы.

Железные ворота Дербентские распахнулись, едва заря бросила на барабан свои розовые перстики, и наш поезд загремел под древними сводами. Я прикомандировался для этого живописного путешествия к дербентскому коменданту майору Шнитникову. С нами был еще один капитан Куринского полка, и этим исчерпывалось число русских любопытных, и мудрено ли? Со времени Петра Великого, знаете ли, сколько раз русские осматривали Кавказскую стену? Только трижды! Первый был Петр Первый в 1722 году. Второй, полковник Верховский, тот самый, которого изменнически убил Аммалат-Бек[145] в 1819 году; третья очередь выпала нам. Может быть, вы подумаете, что путь до нее многотруден, далек, опасен? Ничуть не бывало: стоит взять с собой десяток вооруженных татар, сесть с левой стороны на коня и поехать, как сделали мы — вот и едем.

Утро было будто нарочно выдумано для пути. Туманы раскинули над нами дымку свою, и палящие лучи солнца, сквозь нее просеянные, лились на нас тихою теплотой и светом, не оскорбляющим глаз. Дорога вздымалась в гору и опять ныряла на дно ущелий. Поезд наш, огибая какой-нибудь дикий обрыв Кавказа, стоил кисти Сальватора. Выразительные физиономии татар под нахлобученными шапками, оружие, блестящее серебром, лихие кони их, и горы, и скалы, и море вдали, все было так ново, так дико, так живописно — хоть сейчас на картину. Комендант хотел сначала осмотреть все достойное замечания в окрестности, и мы начали розыски пещеры дивов, верстах в пяти от Дербента к югу, в ущелье, называемом по-старинному когекаф (каф — теснина, коге — духи).

Невдалеке от урочища Даш-Кессен (каменоломня), горные воды, пробив громады, вырыли себе уютную дорогу, по дну которой струится теперь скромный ручеек. В этом-то ущелье поселило предание дивов (татары выговаривают дев) для домашнего обихода дербентских сказочников. Дивы, как вы знаете, исполины, чада ангелов и людей — а не женщин, ибо теогония Востока предполагала самих ангелов женщинами (о блаженные времена!). Магомет очень вооружился против сего верования, но сам выдумал почти то же; населил рай свой вечно девственными гуриями зеленого, синего и розового цветов. Сколько волшебных замков построила индийская и фарсийская поэзия из туманов басни! В какие живые краски облекло, в какую радужную, очаровательную атмосферу погрузило восточное воображение этот исполинский, хоть мыльный, шар поэзии! Не сытая былью, подавленная существенностью, лишенная надежды на завтра, она кинулась в бездну невероятного, несбыточного, и создала из ничего мир небывалый, невозможный, но пышный и пленительный. Как Мильтонов[146] сатана, которого одно крыло просекло уже свод ада, а другое было еще в небе — она связала рай и ад на земле, населила ее существами дивными, изумляющими, коих лица и дела имеют одно земное лишь то, что они осуществились в уме человека. Этого мало: поэзия семитическая, скучая землей, как золотой клеткой, ударяла пятой в темя гор и дерзко ринулась в пространство; облетела поднебесье и занебесье, облекаясь то в синеву дали то в радугу дождей, веялась, как опахалом, облаками, освежала чело свое в лоне бурь, пила росу со звезд, рвала солнцы как ягоды, и снова, подобно райской птице, утомленная полетом, свивала крылья свои и отдыхала на земле, изукрашенной чудесами. Для нас непонятны красоты поэм арабских, где простота восходит до ребячества, страсти до бешенства, жестокость до бесчеловечия, и между тем все дышит высокой девственной природой!.. От чего это? Мы вылощены и округлены потоком веков, подобно валунам речным; но разве от того менее красив зубристый обломок гранита! Для нас, поклонников логики и арифметики, не существует и чудесного мира Гиндустана и Фарсистана; нибелунги и саги Севера, наши бабы-яги и богатыри-полканы нам кажутся только любопытными карикатурами; мы потеряли чувство, которое в старину оживляло народам образы их — у нас нет веры в чудесное! В волшебной поэзии мы видим лишь прекрасного мертвеца, и разбор красот ее для нас урок анатомии — ни больше, ни меньше. Искусственное удивление не заменит нам тех порывов восторга, когда у людей сердце и ум значило одно и то же, когда самая наука была плодом вдохновения, а не вдохновение плод науки. Творец даровал дитяти-человечеству какое-то предугадание всего, что истинно и прекрасно, дозволил ему, пользуясь всеми причудами младенчества, занимать в долг у будущего мужества, а нас лишил способности отпрядывать в минувшее и облекаться в верования по произволу.

Со всем тем воображение, не вовсе простылое, любит и старается хоть в половину обманывать себя и воздвигать из обломков если не целые дворцы, то живописные развалины дворцов.

Так было и со мной, когда, отстав от поезда, съезжал я по обрывистому ущелью. Я не мог закружить мечтаний моих до того, чтобы наяву видеть кругом себя создания причудливого воображения восточных поэтов: по крайней мере, я припоминал известные мне из переводов отрывки восточных поэм, как прелестный балет, как игру калейдоскопа, как испаряющиеся призраки обаятельного сна.

Надо мной широкими кругами плавал орел; горный ключ невидимо журчал под ногами, и на востоке синелось необъятное море, облитое морем туманов… и кругом утесы, опоясанные зеленью, венчанные гранатником с пламенными цветами… какие рамы для фантазии!

Проводник заблудился — так мало любопытны татары до подручных мест, освященных преданием! Наконец, устав продираться верхом сквозь дубняк и колючку и терны, мы бросили коней и по крутизне спустились на дно ручья — это единственный ход к дому дивов (девын — эв), который иначе называют гибель визиря (визирь-гран), убитого тут во время какого-то нашествия персиян. Мы шли под сводом ветвей, по мшистым каменьям — и вот пещера пред нами. Ручей образовал тут широкое колено, и огромная скала, упавшая с вышины отвесных берегов ущелья, стоймя стоит у входа, словно на страже. Жерло этой пещеры, закопченное дымом, не более восьми шагов поперек и двух с половиной в вышину… Входим: пещера немного расширяется овалом, сзади ее другая поменьше, в боках выбиты ясли для коней… помост усеян тысячами костей — ибо это место всегдашний притон разбойников и плотоядных зверей. Один из бывших с нами есаулов рассказывал, что он в прошлом году убил тут гиену. Вообще должно признаться, что пещера дивов обманула наше ожидание: в ней тесно и душно жить не только великанам да и обыкновенным смертным; одно лишь преддверие ее, заключенное утесами, заросшее деревами, заплетенное кружевом плюща и дикого винограда, стоило взгляда, даже избалованного красотами природы.

Вперед!

За горной деревней Джалганны взялись нам показать еще диковинку: это пещерка, известная под именем эмджекляр-пир, т. е. «святых сосцов». За крутизной надо было слезть опять с коней и, хватаясь за корни дерев, спуститься в глубокую долину… спустились, огляделись: при подошве скалы, под шатром тутовых дерев, указали нам небольшую впадину, разве сажень в диаметре, с округлого потолка висели каменные сосцы, весьма похожие на женские груди, и из каждого ниспадали капли воды, звуча по чаше, выбитой ими. Дождевая влага, растворяя известковые слои и потом процеживаясь сквозь трещины пластов, более твердых, мало-помалу образовала эти натеки, оставляя по закону сцепления добычу свою кругами около скважин. Впрочем, я видал тысячу разновидных сталактитов и — никогда подобного. Вероятно, особенная клейкость составных частей раствора была виной этой странной игры случая. Женшины окрестных гор веруют крепко в целительную силу воды, истекающей из сосцов матери-природы. Когда в груди их иссякнет молоко, они издалека приходят сюда пешком, приносят в жертву барана, мешают с землей воду каменных сосцов и набожно пьют ее. Если вера не всегда спасает, зато всегда утешает, а это разве безделица!

И мы напились чудесной воды и мы полюбовались диким удольем; вскарабкались вверх, и снова проехав деревню, ударились прямо к западу; нам должно было объехать недоступную коням крутизну, по которой спускалась дагбари (горная стена) от четырехугольной крепостцы на самом обрыве ее стоящей; но прежде чем приблизиться к желанным развалинам, нас повели на северную сторону горы — посмотреть чем-то знаменитый ключ.

— Вот он, вот урус-булах (русский родник), — сказал татарский бек, наш бородатый чичероне, привстав на стременах и подымая папах свой — Из него пил падишах Петер, когда впервые взял Дербент!

Мы спрыгнули с коней и с благоговением черпали горстью воду. Сколько лет протекло с тех пор, как он утолил жажду величайшего из царей и величайшего из людей (две доблести, редко между собой смежные). Но он все еще журчит неизменно — зато как сильно изменились с тех пор русские! С каким самосознанием нравственной и политической силы попирали мы Кавказ, на который первый наложил пяту преобразователь России! Я воображал себе державного великана, в толпе его сподвижников и кавказских наездников, дивящих друг друга и еще более дивящихся быть вместе! О как бы дорого дал я, чтобы угадать, какие мысли звездились во всеобъемлющей голове Петра в ту минуту, когда, припав к этому ключу, глотал он кровавым потом своим купленную влагу! Сомнение ли волновалось в душе его об успехе зачатого им дела, или великая мысль величия России и тогда явилась в его уме, как Минерва из головы Юпитера, в полной силе и в полном вооружении?..

Правда ли, что

 
…Заране слышит гений
Рукоплескания грядущих поколений!
 

Князь Дмитрий Кантемир[147] был в поезде Петра Великого и передал рассказ о Кавказской стене Баеру.

И наконец мы приблизились к развалинам Кавказской стены, примыкающей к крутизне. Какое величавое, и с тем вместе, какое печальное явление предстало очам нашим… победа природы над искусством, времени над трудом человека! Там виделась постепенность разрушения a priori u a posteriori[148], так сказать, поколение веков, работающих на судьбу. Слабое зерно, запав в трещинку, в спай камней, и разрастаясь деревцом, инде выдвинуло корнями плиты вон из средины стены, раскололо другие, разорвало, сбросило их долой… и вот воздух, питатель жизни, грызет их; дожди, живители злаков, точат их, и разрушение не щадит лежащих во прахе. Ветер засыпает, растение дробит самые останки, застилает коварной зеленью листов раны, прорезанные его корнями.

Лишь один сострадательный плющ, как песня боянов, свивает две половины времени, вяжет, будто узами родства, стоящих и падших — еще целые и уже разбитые громады. Дубы, грецкие орешники, тут и чинары шумят внизу, торчат из боков, гнездятся наверху развалин, сидят на них, опустив крылья подобно орлам, вцепясь когтистыми корнями, и нередко, опрокинутые бурей, держат на воздухе свою добычу. Но не везде время победило твердыню. Во многих местах, сбросив с чела зубчатую корону бойниц, она еще гордо вздымается над народом дерев, ее осаждающих отовсюду, и лишь столповидные тополи помахивают наравне с ней кудрявыми головами, гордясь одним ростом, не крепостью. Мелкие поросли и седой мох, эта пена столетий, лепятся на груди великанов древности и наводят на нее свою мрачную краску. Инде зелень проседает по швам камней узорчатой вышивкой. Инде плющ распустил с башни свое зеленое знамя, но верх стены даже с целыми бойницами всегда увенчан кустарником, и между него стоят молодые деревья, будто на страже. Глядя на свежесть этой стены, подумаешь, что она сто лет назад построена и едва ль пятьдесят назад брошена на съедение пустыне. Дожди не размыли, а только выгладили ее, и перуны будто сплавили ее в одну толщу. И какая тишь, какая глушь в окрестности! Изредка разве прощебечет птичка. Роскошная трава ложится на корень нетронутая, и только копыто коня табасаранских разбойников топчет поляны, багряные земляникой!

Но к делу.

Кавказская стена начиналась у южного угла крепости Нарын-Кале и шла от востока на запад, по холмам и оврагам непрерывно. До обрыва, который мы объехали (это верст пять от Дербента), видны еще развалины четырех небольших крепостей, из коих крайняя цела. Таких крепостец впоследствии мы проехали много. Они стоят друг от друга на неровном расстоянии (вероятно, для воды), и сами разной величины, от 120 до 80 шагов длиной; шириной всегда менее. Иногда с четырьмя круглыми наугольными башнями, иногда с шестью. Укрепления сии, примыкающие к стене, вероятно,служили главными караульнями, складочными местами для оружия и запасов, местом жительства начальников и точками сбора и опоры в случае прорыва. Самая стена, вышиной и толщиной и образом кладки, совершенно сходная с дербентской. Первая, правда, изменяется иногда, смотря по игре почвы, ибо старались, сколь возможно, сохранить горизонтальность короны. Но там, где стена должна идти по наклону, верхние и прочие ряды идут уступами, так что каждая плита вырублена наугольником. Плиты почти все два с половиной футов длины, одна три четверти ширины, а толщиной около одного. Кладены две плиты вдоль стены, а третья между ними ребром и вовсе без цементу; зато внутренность стены обита из булыжника и обломков, связанных глиной с примесью известки. Башни маленькие и всегда набиты землей, и всегда головой своей в уровень со стеной — отличительная черта азиатской фортификации от готической, в которой башни высоко вздымаются над стеной, пусты и потому в несколько рядов прорезаны стрельницами (meurtrieres). Но всего замечательнее и всего более доказывающее незапамятную древность этой стены есть неизвестность сводов: явление, которое заметил Депон[149] в пирамидах фараонов. С опасностью сломать голову или задохнуться в ямах, ползал я по всем тайникам, в каждой крепостце к воде ведшим, я уверился, что сводный замок строителям Кавказской стены был неведом, хотя в Дербентских воротах, вероятно, после и в разные времена, выведены своды, и не острые (en ogive), но всегда круглые (pleincintre), вопреки арабской архитектуре, распространившейся вместе с исламизмом. Коридоры накрыты или широкими плоскими плитами, или плитами в выступ, или наконец кровлей из плит, сложенных, как на карточном домике, треугольником. Кровли в выступ иногда снизу округлены, что и дает им ложный вид свода, но малейшее рассмотрение разуверяет, тем скорее, что они почти все от тягости, на них лежащей, треснули и расщепились веером. Камень сечен был, вероятно, в близких каменоломнях, теперь забытых и заросших дебрями; но предание уверяет, что его возили с морского берега. Отсутствие в нем раковин, составляющих основу приморского каспийского известняка, опровергает это лучше трудности перевозки в бездорожные горы.

Посмотрев и осмотрев Кеджал-Кале, крепостцу, отстоящую верст на двадцать от Дербента, и подивившись ее целости, несмотря на то, что вековые дерева завладели ее верхом и внутренностью, мы воротились по другой стороне стены, чтобы выехать на аробную дорогу. Кази-Мулла, нынешний пророк гор, отбитый в прошлом году от Дербента, хотел укрепиться в Кеджал-Кале. Когда я был еще мальчиком, сказал он, я лазил в ней за грушами; но оказалось, что родник, в средине ее бывший, засорился, и потому держаться в ней было бы невозможно.

Мы отобедали в деревне Метаги, расположенной на высокой горе, на самом прелестном местоположении, и потом, через Сабнаву, счастливо доехали до Дербента, только искоса взглянув на башни исторического, теперь исчезнувшего города Камака, на высоком каменном мысу виднеющегося. Старинная слава его заменилась теперь другой: камакли (т. е. житель деревни Камака), значит, в окрестности, «дурак». Уверяют, что между ними, как меж абдеритами, нет ни одного умного человека.

Но где, но как, но далеко ли шла Кавказская стена? Далеко ли остались ее развалины, не расхищенные на постройку деревень, как во многих местах очевидно? Вот вопрос, который, может быть, век останется задачей. Весть между двумя намазами (т. е. около шести часов) перелетала по этой стене от моря до моря! — говорили мне татары. Теперь мы не знаем вести о ней самой — и признаться, это не много делает чести русской любознательности[150].

Как бы то ни было, этот образчик огромной силы древних властей существовал и теперь дивит нас и мыслей и исполнением. Подумаешь, это замыслили полубоги, а построили великаны. И сколь многолюдны долженствовали быть древле горы Кавказа! Если скудные граниты Скандинавии названы officina gentium, как же не дать Кавказу имени колыбели рода человеческого? На его хребтах бродили первенцы мира; его ущелья кипели племенами, которые по ветвям гор сходили ниже и ниже и наконец разошлись по девственному лицу земли, куда глаза глядят, завоевывая у природы землю, а потом землю у прежних пришельцев с гор, вытесняли, истребляли друг друга и обливали потоками крови почву, над которой недавно плавали рыбы и бушевал океан[151]. Положим, что персидские или мидийские цари могли волей своей двинуть целые народы для постройки этой стены; но вероятно ли, чтобы сии народы могли жить несколько лет в пустыне малонаселенной, лишенной избыточного землепашества? Вероятно ли, чтобы гарнизоны крепостей и стража стены, всегда ее охранявшие, имели продовольствие из Персии? Не правдоподобнее ли положить, что горы сии, тогда мало покрытые лесом, были заселены многолюдными деревнями, золотились роскошными жатвами и что для сооружения этого оплота от северных горных и степных варваров употреблены были туземцы? Не правдоподобнее ли… но что такое подобие правды, когда мы не знаем — что такое сама правда?.. Я кончил».

Через двадцать лет после Бестужева мы совершили такую же поездку с той только разницей, что мы проехали семью верстами далее его. Мы так же, как и он, посетили пещеру дивов, грот священных сосцов, откуда гарнизоны, находившиеся в башнях, брали воду. Наконец, перечитывая его описание, мы нашли его таким точным, что решили передать его вместо нашего, в уверенности, что читатель нисколько от этого не потеряет. И теперь, когда прах его соединился с прахом Искандеров, хозроев и нуширванов, узнал ли он о великой стене больше, нежели знал о ней при жизни? Или душа его слишком занята ответом на вопрос Создателя: «что ты сделал со своей сестрой Ольгой Нестерцовой»? Надеемся, что на небе, как и на земле, кроткое существо молится за него.

Глава XXI
Караван-сарай Шах-Аббаса[152]

Наступило время расставания — самый тяжкий час в путешествиях.

Уже четыре дня ездили мы вместе с Багратионом, не разлучаясь с ним ни на час; он был для нас все — наш чичероне, наш переводчик, наш хозяин. Он знал цену и название всякого предмета; идя мимо сокола, он узнавал его породу; смотря на кинжал, он сразу оценивал его достоинство; при каждом изъявлении желания он ограничивался ответом: «Хорошо, будет сделано», поэтому при нем уже не осмеливались вторично выражать желание; одним словом, это был тип грузинского князя — храброго, гостеприимного, щедрого, восторженного и прекрасного.

Перед самым отъездом я хотел, по обыкновению, запастись какой-нибудь провизией, но Багратион ответил:

— Вы имеете в своем тарантасе курицу, фазанов, печеные яйца, хлеб, вино, соль и перец, и сверх того завтрак и обед заказаны для вас по всему пути до Баку.

— А в Баку? — спросил я, смеясь и не предполагая, что предусмотрительность князя шла далее Баку.

— В Баку вы будете жить в доме уездного начальника Пигулевского. Сам он прекрасный человек, жена его дама прелюбезная, а дочка просто очаровательна.

— Не смею более спрашивать, что будет дальше!

— Дальше? В Шемахе вы остановитесь в прекрасном казенном доме, у коменданта — отличного человека. В Нухе найдете Тарханова, он — то, что во Франции вы называете, если не ошибаюсь, парень, что надо. Он покажет вам алмазный перстень, подаренный ему императором в вознаграждение за двадцать две головы разбойников, которые он имел честь представить.

Чего же больше: первая красавица в свете не может дать свыше того, что имеет. Поцелуйте за меня мимоходом его сына, ребенка 12 лет, говорящего по-французски, как вы; вы увидите, какое чудо ума этот прелестный ребенок.

В Царских Колодцах вы встретите князя Меликова и графа Толя, которые дадут вам лошадей, чтобы видеть хотя бы одну из разрушенных крепостей времен царицы Тамары.

Наконец в Тифлисе вы остановитесь у вашего консула — барона Фино. Не знаю, первый ли он консул, которого Франция имеет в Тифлисе, но, наверное, он единственный. Там вы будете, как на Гентском бульваре. Ну, а как вас будут встречать за пределами Тифлиса, это уже не мое дело, а дело других.

— И все эти господа предупреждены?

— Уже три дня, как отправился курьер. Помимо этого, вы имеете с собой до Баку нукера, которому поручено заботиться, чтоб не было у вас в дороге недостатка ни в чем. В Баку вам будет дан новый нукер до Шемахи, а в Шемахе до Нухи.

Поистине ничем нельзя отплатить за подобную заботу, разве только, как философски выражается наш друг Нестор Рокплан[153], заплатить за это неблагодарностью. Я дождусь другого случая, чтобы воспользоваться этим советом.

Мы поехали. Наши папахи прощались между собой еще довольно долго, когда наши голоса уже не могли обмениваться больше словами.

Когда мы увидимся? Увидимся ли когда-нибудь? Лишь бог ведает!

Повернули за угол одного дома, и я устремил взоры на себя самих, на улицы, на великолепные ворота Дербента, построенные, по всей вероятности, Хозроем Великим. Это врата Азии. Через них мы вступали во вторую часть света.

Калино, который и не подозревал предстоявшего поэтического перехода, читал с большим вниманием книгу, которая, по-видимому, поглощала его внимание. Разыскивая все, что могло бы дополнить путешествие и доставить о дороге исторические, научные или художественные сведения, я позволил себе спросить его, что он читает?

— Ничего, — отвечал он.

— Как ничего?

— Одну легенду.

— Легенду! О ком?

— О знаменитом разбойнике.

— Как! Легенду о знаменитом разбойнике, и вы называете это ничем?

— Да здесь их множество и без того.

— Легенд?

— Нет, разбойников.

— Так вот, друг мой, собственно потому, что здесь много разбойников и мало легенд, я и отыскиваю легенды. Что же касается разбойников, то о них я не так забочусь, ибо я всегда уверен, что встречу их. Как же называется эта легенда?

— «Снег горы Шах-дага».

— Что же это за снег горы Шах-дага?

— Сначала вы должны были спросить меня, что такое гора Шах-даг?

— Вы правы. Так что же это такое?

— Это небольшая гора, немного выше Монблана, на которую даже не обращают внимания, потому что она составляет часть Кавказа. Мы увидим ее на пути в Кубу.

(Она незаметно выросла в одно прекрасное утро между источниками Кусара и Кудьют-чая; высота ее 13 950 футов).

— Ну, а снег, которым она покрыта?

— Это совершенно другое дело: татары придают ему большое значение. Когда лето слишком сухое, когда долго не бывает дождя, выбирают татарина, который слывет за самого храброго во всей округе, и, несмотря на пропасти и разбойников, посылают его с медным кувшином за фунтом или двумя этого снега. Он приносит снег в Дербент, находит в мечети мулл, и оттуда они торжественно, с молитвами идут к морю и бросают в него снег.

— А дальше что?

— Дальше начинает идти дождь.

— Идиоты, — сказал Муане, — это такая же чепуха, как и мощи Святой Женевьевы.

— Нет, это все истина. Но вы читаете историю горы, или историю снега?

— Нет, повесть о молодом человеке, отправившемся за снегом, и об опасностях, которым он подвергался[154].

— Кто же вам дал эту книгу?

— Разумеется, князь. Он даже сказал: «Вы переведите это для Дюма: уверен, он найдет здесь кое-что интересное».

— Милый князь! Он не ограничился заботами о пропитании тела, но еще заботится о пище для ума. Калино, читайте и переводите скорей. Если Багратион сказал, что это хорошая книга, значит, она действительно хороша.

— Да, недурна.

— Вы довольны?

— Очень.

— Это-то и нужно. Ну, ямщик, айда, айда! (айда татарское слово и значит: «скорей-скорей»)

Нашему ямщику тем более было непростительно засыпать, так как дорога, слева от которой была степь, а справа подножье гор, была великолепна.

Огромная стая пеликанов играла на море, с грацией, свойственной этой породе птиц. Вдруг что-то сильно встревожило этих почтенных крылатых: поведение, прежде солидное, сделалось беспорядочным; вместо того, чтобы лететь над самой водой, они с громким криком устремились в поднебесье. Этот маневр привлек мое внимание. Я пристально следил за ними и, как охотник, обнаружил почти незаметные две или три черные точки: они-то и были причиной всего шума.

То были соколы, вдвоем или втроем преследовавшие целую сотню пеликанов, возымевших дурную мысль направиться на восток. Вскоре черные точки исчезли, и между двойной лазурью неба и моря опять виднелись только белые пятна. Еще некоторое время они летели, уменьшаясь, как клочья падавшего снега, и наконец исчезли в воздухе.

Наш конвой сделал почти то же самое, что и пеликаны.

При выезде из Дербента с нами было пятьдесят милиционеров и шесть линейных казаков. Некоторые из милиционеров оделись не в форменное, а в какое-то фантастическое платье, и выглядели в высшей степени живописно. У татар же вся пышность заключается в оружии: некоторые из нашего конвоя были в рубище, но имели на себе пояс ценой в пятьдесят рублей, кинжал и шашку по четыреста рублей и патронташ стоимостью двадцать пять рублей.

На второй станции, т. е. в Кулазе, наш конвой состоял уже из пятнадцати милиционеров и трех казаков. Впрочем, первый конвой был ничем иным, как почетным эскортом. От Дербента до Баку дорога пролегает вдоль всей лезгинской линии, но никакой опасности тут нет. Однако это не мешает местным жителям путешествовать в полном вооружении, а не местным, если они не снабжены конвоем, выжидать так называемой оказии.

Выехав с третьей станции, мы скоро прибыли на берег Самура. Этот опасный ручей, — мы не хотим возвышать его, называя рекой, — обильно разливается в мае и покрывает на 8–10 футов глубины пространство в полверсты. Сейчас он был не шире обыкновенного ручья, что, впрочем, не мешало ему шуметь и создавать препятствия путникам.

Мы дерзко перерезали его тарантасом и телегой.

Он кипел, выл, пытался взять приступом наши экипажи, но тщетно. Троекратно подкрепляя коней ударами кнута, мы во весь дух выскочили на противоположный берег, который представлял собой почти отвесный скат на двадцать или двадцать пять футов.

Мы уже обращали внимание читателей, что только на Кавказе умеют побеждать местные препятствия. Если бы лошади споткнулись, спускаясь, то можно было бы убиться; если бы они попятились, поднимаясь, тоже, разумеется, было б не лучше. Но лошади не спотыкаются и не пятятся, и седоки остаются целы и невредимы. Да если бы это и случилось, человеческая жизнь на Востоке так мало ценится. В Константинополе мне говорили, что человек это самый дешевый товар.

Вечером мы прибыли в Кубу. Уже было темно, когда мы въехали в еврейскую слободу, служащую предместьем города. Евреи здесь, что очень примечательно, занимаются больше земледелием, чем торговлей. Они происходят, как и воинственные евреи Лазистана, от пленников Сеннахериба.

Предместье ведет к мосту, перекинутому через ручей Кудьют-чай, над которым город возвышается более чем на сто футов. Этот подъем без парапета был одним из самых страшных, да и ночь придавала ему фантастический вид.

Мы проехали через узкие ворота и оказались в Кубе. Подумалось, что мы вступили в озеро, в котором дома уподобились островам; улицы немного походили на каналы Венеции.

Наш тарантас погрузился в воду по самый кузов. Я предпочел бы оказаться лучше в Самуре со всем его гневом и шумом: по крайней мере, сквозь чистую как хрусталь воду Самура виднелись катившиеся голыши.

Начальник конвоя повел нас прямо в квартиру, где уже приготовили ужин.

Кубинское ханство когда-то было одним из самых значительных в Дагестане. Оно включает в себя примерно десять тысяч семейств, составляющих шестьдесят пять тысяч человек. В самом городе насчитывается до одной тысячи семейств, т. е. около пяти тысяч жителей.

Климат Кубы имеет самую дурную репутацию. Это нечто вроде Террачино[155] Каспийского моря. Русские солдаты считают осуждением на смерть трехлетнее пребывание в кубинском гарнизоне: на вскрытиях почти всех трупов обнаруживаются печенки и легкие, зараженные гангреной: это доказывает что несчастные умирают от ядовитых болотных испарений[156].

Есть одно странное явление, не укладывающееся в выводы ученых. Это евреи, живущие на равнине и, следовательно, дышащие более вредным воздухом, нежели жители города Кубы, живущие на горе: первые не знают лихорадок, от которых умирают соседи на правом берегу Кудьют-чая[157].

В Кубе торгуют главным образом коврами, изготовляемыми женщинами, и кинжалами, приготовляемыми тамошними искусными оружейными мастерами. Я хотел купить один или два кинжала, но щедрость князя Багратиона и князя Али Султана настолько избаловала меня, что я стал довольно привередлив и уже не находил достаточно красивых или интересных в историческом отношении кинжалов, способных достойно пополнить мою коллекцию.

Из Кубы виднеются многие кавказские вершины, в том числе и вершина Шах-дага, этого снежного великана[158], известного по легендам и рекомендованного князем Багратионом.

В восемь часов утра лошади были запряжены, конвой готов: уездный начальник г-н Коциевский[159] отвел нам превосходное помещение и не переставал оказывать особое внимание до тех пор, пока не усадил нас в тарантас.

Некая маленькая девочка, которая, подобно Галатее Вергилия, пряталась только для того, чтобы быть больше на виду, сопровождала нас более чем на пятьдесят шагов, перебегая с кровли на кровлю. Кубинские кровли заменяют улицы других городов; только на кровлях можно ходить, не замочив ноги. Выезжая из Кубы, мы снова встретили ряд русских гор[160], по которым надлежало спускаться и подыматься под аккомпанемент криков и хлопанья кнутом.

Среди этих подъемов и спусков были три реки: Карачай (Черная река), Ак-чай (Белая река) и третья — Вельвеле (Шумная река).

По мере того, как мы подвигались вперед, огромный Апшеронский мыс уходил вправо от нас; с каждой верстой мы надеялись увидеть его оконечность, но мыс все вытягивался дальше и дальше. Впрочем, мы наслаждались великолепной, чисто летней атмосферой. С каждым шагом вперед деревья словно распускались.

Ночью мы прибыли на станцию Сумгаит. В пятистах шагах от нас слышался жалобный стон Каспийского моря. Я взобрался на песчаный бугор, чтобы при свете звезд полюбоваться им. С моря — спокойного и гладкого, как зеркало — взоры мои перенеслись на степь, простиравшуюся между нами и оконечностью Апшеронского мыса. Огни, видневшиеся в нескольких местах в двух или трех верстах от станции, обозначали татарское кочевье.

Я спустился с бугра и побежал на станцию.

Лошади еще не были запряжены.

Я предложил Муане и Калино проехать еще версты две и воспользоваться этой прекрасной ночью, чтобы полежать еще раз в нашей палатке, сделавшейся бесполезной со времени поездки к киргизским соленым озерам, и посмотреть поближе на татарский лагерь. Предложение было принято.

Затем пообещали ямщику рубль на водку. Второе предложение было принято с большим энтузиазмом, чем первое.

Мы сели в тарантас и в сопровождении одного татарина в качестве переводчика поехали объясняться с новыми знакомыми. Это был тот самый татарин, которого нам дали в Дербенте для наблюдения за исполнением наших желаний. Надо сказать правду, что поручение было важное, и он исполнял его добросовестно.

Весь день он мчался галопом во главе конвоя. За три версты от станции, где мы должны были остановиться, он удваивал галоп и исчезал, потом мы снова находили его у ворот станции с известием, что стол для нас уже готов. После этого он опять исчезал, и мы видели его только на другой день, на лошади и снова во главе конвоя.

Где и как он ужинал?

Где и как ночевал?

Это была тайна, которая, впрочем, в то время не занимала нас. Мгновенно, как бес, он показывался, лишь только мы поднимали окно экипажа.

Минут через десять мы увидели с правой стороны татарское кочевье. Оно было расположено вокруг развалин большого здания, которое при свете луны представлялось вдвое более обширным, возвышаясь посреди пустыни. Мы прежде всего спросили об этом строении, и оказалось, что это караван-сарай, оставленный Шах-Аббасом.

Развалины состояли из большой стены, с башнями по углам, которые, обрушившись, образовали террасы. При трепетном блеске бивуачных огней можно было отличить на стене нечто вроде иероглифических фигур, вырезанных на камне; они, вероятно, служили, архитектурным украшением. Кроме большой стены и башен, оставались еще три свода, дугообразные отверстия которых пришлись почти вровень с землей; туда спускались по отлогости, покрытой обломками.

Несколько татар поселились под сводом, освещая свое помещение зажженным хворостом.

О нашем прибытии было возвещено лаем собак; начиная от аула Унтер-кале, Муане решительно уже не доверял этим четвероногим, так несправедливо называемых друзьями человека. А потому мы вышли из тарантаса только тогда, когда кочевые соотечественники нашего татарина, представившего нас им как своих друзей, отозвали и успокоили собак.

Когда мы выехали на дорогу, вооруженные на этот раз ружьями и кинжалами, в чем, как потом выяснилось, не было никакой необходимости, то спросили у татар две вещи. Во-первых, можем ли мы стать лагерем возле них, на что они отвечали, что мы вправе поместиться, где пожелаем, ведь степь принадлежит всем без исключения. Во-вторых, можем ли посетить их в самом кочевье. На что они также отозвались, что наше посещение им будет очень приятно.

Пока четыре казака вытаскивали нашу палатку из телеги и разбивали ее по другую сторону дороги, близ засохшего колодца, камни которого были украшены такими же фигурами, какие мы уже заметили на стенах караван-сарая, мы подошли к ближайшим группкам людей.

Эта часть лагеря казалась главной. Ее обитатели сидели на мешках с мукой, перевозимой из Баку для Кавказской армии. Они пекли хлеб для ужина.

Эта операция производилась быстро: отрезали из огромного теста кусок, величиною с кулак, клали его на нечто типа железного барабана, разогретого углями, проводили по тесту деревянным катком, как делают наши кухарки, приготовляя сухари или лепешки, через минуту переворачивали на другую сторону — хлеб был готов. Эти горячие лепешки имели форму тех хрустящих пряников, которые продаются на наших деревенских праздниках.

Едва мы приблизились, один, казавшийся главным лицом, встал из круга и подошел к нам с хлебом и куском соли — символом предлагаемого нам гостеприимства. Мы взяли хлеб и соль и сели вокруг очага на мешках с мукой.

Без сомнения, они решили, будто гостеприимство, оказываемое хлебом и солью, было недостаточно.

Вот почему один из них снял висевший на стене кусок конины, отрезал от него часть, разделал на маленькие куски и положил их на тот железный барабан, на котором пекли хлеб; мясо начало дымиться, трещать и свертываться; через пять минут оно было изжарено, и нам дали знак, что это было сделано для нас. Мы вытащили из чехлов небольшие ножики и стали брать ими кусочки изжаренного мяса и есть с хлебом и солью. Как часто мы с куда меньшим аппетитом ужинали за столом, на котором было куда больше еды!

Бивак представлялся мне необыкновенно многозначительным. Ужинать с потомками Чингисхана и Тимура Хромого, в Прикаспийских степях, возле развалин караван-сарая, построенного Шах-Аббасом; видеть с одной стороны горизонт из гор Дагестана, откуда каждую минуту могут выйти разбойники, от которых надо защитить свою свободу и свою жизнь; с другой стороны, это великое озеро, посещаемое так мало, что оно почти так же неизвестно в Европе еще и поныне, несмотря на Клапрота, как и некогда в Греции, при Геродоте; слышать вокруг себя звон колокольчиков полусотни верблюдов, которые щиплют иссохшую траву или спят на песке, вытянув головы; быть одному или почти одному в стране, враждебной Европе; видеть свою одинокую палатку, как малую точку в безмерном пространстве; развернуть, быть может, в первый раз, при веянии ночного ветерка, трехцветное знамя[161] над палаткой. Это ведь не каждый день случается, все это оставляет неизгладимое впечатление на всю жизнь, все это можно снова видеть, закрыв глаза каждый раз, когда захочешь видеть — до такой степени рамка подобной картины величественна, даль поэтична, фигуры живописны, очертания определенны и контрастны.

Мы оставили своих хозяев, пожав им руки. Главное лицо, которое поднесло нам хлеб при нашем прибытии, предложило его еще и при отъезде. Эти номады[162] не довольствуются тем, что угощают ужином, они еще снабжают и завтраком для следующего дня.

Я спросил подносителя, как его зовут. Оказалось, Абдель-Азим.

Сохрани, господь, Абдель-Азима!

Глава XXII
Баку

Мы проснулись с зарею и посмотрели вокруг себя, надеясь увидеть татар и их верблюдов. Все они снялись ночью; степь была так же пустынна, как и море.

Я не знаю ничего печальнее моря без кораблей.

Пока мы еще спали, наш татарин привел лошадей.

Оставалось запрячь их и ехать.

Синеватый туман, носившийся над землей, предсказывал великолепный день. Сквозь туман проходили, почти не дотрагиваясь до земли, стада диких коз, столь беспокойных, столь диких, столь боязливых, что я никак не мог приблизиться к ним на ружейный выстрел. Вершины гор были розового цвета, их склоны фиолетового с лазуревой тенью, степь — золотистого, море — синего цвета.

С этим бедным Каспием, пустынным, затерянным, забытым, неизвестным и, вероятно, оклеветанным, мы должны были скоро проститься, чтобы снова увидеть его только в Баку.

Мы прибыли в тот пункт Апшеронского мыса, где дорога вдоль морского берега от Кызил-Буруна круто поворачивает направо, углубляется в степь и покидает мыс, высящийся, как железное копье, на Каспийском море.

Первые пять или шесть верст совершенно ровной дороги проходили по степи; потом мы начали иногда попадать на твердые ухабы, свидетельствующие, что мы ехали по гористой местности.

Со временем подъемы и спуски сделались чувствительнее и чаще: мы пересекали последние отроги Кавказа.

На этих развалинах, в этих долинах, вид которых схож с пейзажами Бургонии[163], расстилались деревушки, очаги которых спокойно дымились, и мирно паслись стада. Пшеница только что проросла из земли и время от времени на сером фоне горы раскидывала неправильно обрезанный зеленый свой ковер. Не каприз ли обрезать ее таким образом? Не притязание ли соседа вызвало эту форму? Во всяком случае цивилизация давала о себе знать. Я удовлетворенно вздохнул: так давно не слыхал о ее существовании, и мне стало так хорошо.

Завершили ли мы наконец самую живописную и опасную часть путешествия? Наш татарин отвечал утвердительно.

На другом склоне Кавказа, между Шемахой и Нухой, мы опять были удовлетворены в двояком отношении — по части живописности и опасности.

Опасность — странный спутник в дороге; сначала боятся ее, всячески стараются избегнуть, потом привыкают к ее соседству и, наконец, желают ее. Это стимулирующее средство, удваивающее всему цену. Является опасность, и мы очень рады ей; потом мало-помалу она удаляется, оставляет нас, исчезает, и тогда вы сожалеете, непрестанно вспоминаете о ней, и если даже вынуждены свернуть с дороги, — готовы идти в место ее пребывания. Нам бы хотелось не прощаться с ней совсем, но только сказать ей «до свидания».

Дорога тянулась почти та же, пролегая между подъемом и спусками, до тех пор, пока нам не представился подъем более крутой и скалистый, нежели все прежние; мы выпрыгнули из тарантаса не столько для облегчения лошадей, сколько для того, чтобы поскорей достигнуть вершины последнего холма, скрывавшего от нас Баку.

Взобравшись своим ходом на самую высшую его точку, мы увидели Каспийское море. Между нами и морем, видневшимся только на некотором расстоянии от берега, раскинулся город, закрытый изгибами местности.

Скоро Баку предстал перед нами во всей своей красе; мы как будто сходили с неба.

На первый взгляд есть как будто два Баку: Баку белый и Баку черный.

Белый Баку, — предместье, расположенное вне города, — почти целиком застроилось с того времени, как Баку стал принадлежать русским.

Черный Баку, — это старый Баку, персидский город, местопребывание ханов, окруженный стенами менее прекрасными, менее живописными, чем стены Дербента, но, впрочем, вполне характерными.

Разумеется, все эти стены воздвигнуты против холодного оружия, а не против артиллерии.

Посреди города красовались дворец ханов, разрушенный минарет, старая мечеть и Девичья Башня, подножье которой омывается морем. С этой башней связана легенда, которая дала ей странное название Девичьей.

Один из бакинских ханов имел красавицу дочь. Если древняя Мирра[164] была влюблена в своего отца, то здесь отец был влюблен в свою дочь. Преследуемая виновником своего существования, и не зная, как отделаться от его кровосмесительной страсти, она поставила ему следующее условие: девушка ответит на желание отца, если в доказательство своей любви он велит выстроить самую высокую и крепкую башню для ее проживания.

В ту же минуту хан собрал своих разбойников, и они принялись за дело. Башня строилась с молниеносной быстротой, хан не жалел ни камней, ни людей.

Однако, по мнению девушки, башня все была еще недостаточно высока. «Еще один этаж», — говорила она всякий раз, когда ее отец считал работу законченной. И хотя башня возводилась на берегу моря, т.е. в нижней части города, но высотой она уже сровнялась с минаретом, что был в верхней части. Настала, наконец, минута, когда ничего не оставалось делать, как признать, что башня окончена. Ее принялись убирать и украшать тканями и коврами. Когда разостлан был последний ковер, дочь хана в сопровождении придворных дам взошла на вершину башни, будто желая насладиться живописным видом. Там она помолилась, поручила свою душу Аллаху и бросилась с зубчатой стены в море.

Неподалеку от этого памятника девического целомудрия стоит другой памятник — напоминающий об измене. Это памятник русскому генералу Цицианову. Этот генерал, управлявший Грузией, осаждал Баку. Хан просил свидание с генералом Цициановым. Армяне, друзья русских, предупредили генерала, что во время свидания хан намерен убить его. Он ответил, как Цезарь: «Они не осмелятся», отправился на свидание и был убит. Жители Баку, страшась возмездия, которое неминуемо должно было разразиться над ними за эту измену, возмутились и решили выдать убийцу русским.

Баку, первые стены которого были построены Аббасом Вторым, с самых древних времен считался священным местом. В начале независимое ханство гебров[165] сделалось вассалом Персии, которая уступила его в 1723 году России. Персия снова возвратила его себе в 1735 году, но окончательно потеряла из-за измены последнего хана, приказавшего убить Цицианова.

Памятник генералу Цицианову воздвигнут на склоне холма — между городом и предместьем. Он построен на том самом месте, где был убит генерал. Его прах покоится в Тифлисе.

Въезжая в Баку, думаешь, что попадаешь в одну из самых неприступных средневековых крепостей. Тройные стены имеют столь узкий проход, что приходится отпрягать пристяжных лошадей тройки и пустить их гуськом. Проехав через северные ворота, вы очутились на площади, где архитектура домов тотчас же выдает присутствие европейцев. Христианская церковь возвышается на первом плане площади.

Мы велели отвести нас к г-ну Пигулевскому.

Он принял нас у самого подъезда и пригласил к себе в тот же день на второй обед. Мы не могли быть на первом обеде, на который должны были пожаловать две татарские княгини — мать и дочь; по религиозному обычаю и общественным правилам магометанские женщины не могли поднять свои покрывала перед иностранцами. Даже сам г-н Пигулевский не был допущен к своему столу, за которым присутствовали его жена и дочь.

Нас отвезли в клуб, расположенный возле католической церкви, — это самое лучшее помещение в городе. Члены клуба отдали его в мое полное распоряжение. Благодарить за это я не в силах; я заявляю, что на протяжении всего путешествия мы пользовались таким же великолепным гостеприимством, как и в Баку.

Мы крайне были довольны отсрочкой, данной нам г-ном Пигулевским, чтобы немного помыться.

Лишь только мы привели себя в порядок, как явился г-н Пигулевский.

Обе татарские княгини решились нарушить свои национальные и религиозные обычаи. Они желали непременно видеть меня. Поэтому два экипажа г-на Пигулевского ожидали нас с хозяином у ворот.

Скажу несколько слов собственно о Пигулевском — он этого заслуживает. Полицмейстер, он же, вероятно, и судья, г-н Пигулевский имеет от роду сорок лет, ростом пять футов десять вершков, с талией, пропорциональной величине, носит русский мундир и татарскую папаху. Трудно увидеть из-под косм папахи глаза более умные и более выразительные. Остальная часть лица, — полные щеки, белые зубы, сластолюбивые губы, все это удивительно идет к нему. Ни слова не говоря по-французски, г-н Пигулевский произносит каждое русское слово с таким выражением откровенности, с такой выразительной интонацией, что понимаешь все, что он хочет сказать. Благодаря своей веселой и откровенной душе он нашел первые элементы алфавита всемирного языка, отыскиваемого нашими учеными со времени разрушения вавилонской башни.

Мы сели в карету и отправились в путь. Только я вошел в дом, как разгадал причину счастливого выражения на радостном лице нашего хозяина: дочь 16 лет, мать ее около 34-х, которая кажется сестрой своей дочери, обе восхитительные красавицы, еще два или три ребенка, едва делавшие первые шаги в жизни, — вот семейство, которое вышло навстречу и протянуло нам руки.

Две татарские княгини и супруг младшей из них дополняли круг, в который мы были допущены с радушием и, скажу без ложной скромности, в котором нас ожидали с нетерпением. Одна из княгинь была жена, а другая дочь Мехти-Кули-Хана, последнего карабахского хана.

Матери можно было дать не более сорока лет, а дочери двадцать. Обе были в национальных одеяниях.

Дочь была очаровательна в этом костюме, впрочем, более богатом, нежели грациозном.

Девочка трех или четырех лет, одетая в такое же платье, как и ее мать, с удивлением смотрела на нас большими черными глазами. На коленях бабушки сидел мальчик пяти-шести лет, который, на всякий случай и по инстинкту, держался за рукоятку своего кинжала. К моему удивлению это настоящий кинжал, обоюдоострый, который мать-француженка никогда не оставила бы в руках своего ребенка, а у матерей-татарок он считается первой детской игрушкой.

Отец мальчика — князь Хасар Уцмиев[166], родившийся в Андрей-ауле, который мы посетили в добром и милом обществе, был мужчина лет тридцати пяти, красивый, важный, говорящий по-французски как истый парижанин, одетый в прекрасный черный костюм, шитый золотом, в грузинской остроконечной шапке; на боку висел кинжал с рукояткой из слоновой кости и в вызолоченных ножнах. Признаюсь я содрогнулся, услышав это чистое и безукоризненное французское произношение. Кажется, в Санкт-Петербурге князь познакомился с моим добрым приятелем Мармье[167], о котором и на этот раз он начал отзываться с самой хорошей стороны, прося меня по возвращении в Париж напомнить о нем ученому путешественнику.

Мне не известно, где проживает ныне Мармье: в Танжере или в Томбукту, в Мексике или в Дамаске. Ясно, что этот непоседливый человек не находится при библиотеке министерства народного просвещения. Поэтому я начинаю уже на этих страницах исполнение возложенного на меня поручения, тем более, что спешу еще раз вспомнить своего друга.

Дамы не покидали нас на протяжении всего обеда.

Дочь г-на Пигулевского, прекрасная голубая гурия, как назвал бы ее Магомет, прекрасный лазурный ангел, как назовет ее когда-нибудь всевышний, была нашим переводчиком.

Когда обед кончился, экипажи уже были готовы.

Нам предлагалось увидеть бакинские огни, которые известны всему свету, за исключением разве французов, как народа менее всех путешествующего.

В двадцати шести верстах от Баку находится знаменитое святилище огня Атешгах, где пылает вечный огонь. Этот огонь поддерживается нефтью, т. е. горнокаменным маслом, удобовоспламеняющимся, легким и прозрачным, когда оно очищается, но которое даже в очищенном виде испускает густой дым с неприятным запахом, что, впрочем, не мешает употреблению нефти в житейском быту.

В Ленкорани и Дербенте ею смазывают бурдюки для перевозки вина, что дает вину вкус совершенно особенный, очень ценимый знатоками, но к которому я никогда не мог привыкнуть. Смазывают ею также колеса телег, и это избавляет извозчика от использования жира, к которому они, как мусульмане, питают отвращение.

Наконец, из нее выделывают тот самый материал, который был родоначальником римского цемента и употреблялся, как уверяют, при постройке Вавилона и Ниневии. Нефть — результат разложения подземными огнями плотной горной смолы.

Во многих пунктах земного шара существует нефть, но в таком изобилье она обнаруживается лишь в Баку и его окрестностях. По всему берегу Каспийского моря вырыты колодцы, глубиной от трех до двадцати метров. Сквозь глинистый рухляк, напитанный нефтью, отделяется черная и белая нефть. Ежегодно извлекается почти сто тысяч центнеров нефти. Ее отправляют в Персию, Тифлис и Астрахань.

Бросьте взгляд на карту Каспийского моря и проведите прямую линию параллельно Баку до противоположного берега. Возле самого берега, где кочуют туркмены, вы увидите остров Челекен или «Остров нефти». Выдвигаясь в море с противоположной стороны, Апшеронский полуостров образует на той же линии большое количество нефтяных и кировых источников. Там, где Апшерон образует пролив, находится остров, называемый гебрами и персами святым, потому что в нем также есть газовые и нефтяные колодцы. Есть основания полагать, что огромный нефтяной слой проходит под морем, простираясь до туркменской области.

В настоящее время создается большая компания для приготовления свечей из нефти[168]. Фунт свечей самых чистых, подобных нашим солнечным свечам, обошелся бы в пятнадцать копеек серебром, вместо пятидесяти копеек за фунт стеариновых свечей в Тифлисе и тридцати трех копеек в Москве. Поэтому вовсе не удивительно, что парсы, маджу и гебры избрали Баку своим священным местом.

Скажем, если читателям угодно, несколько слов об этих добрых людях, самых безвредных и все-таки преследуемых более всех других сектантов какой-нибудь религии.

Слово гебр происходит от слова «гяур», что по-турецки значит неверный. Маджу — от слова маг, — означает имя жрецов зароастрийской религии. Перс — от слова Фарс или Фарсистан (древняя Персида)[169] — тут нужно обратить внимание на то, что в отличие от многих специалистов по этимологии мы излагаем суть предмета коротко и ясно.

Зороастр (по-пехлевийски Зарадог, по-синдски Заретоштро, по-персидски Зердуст) основатель или точнее преобразователь религии парсов. Он родился в Мидии или в Азербайджане, или в Атропатене, по всей вероятности, в царствование Гиштаспа, отца Дария Первого.

Видя, что религия мидийцев преисполнена суеверия, он решил преобразовать ее: двадцать лет странствовал, чтобы воспользоваться учением знаменитейших мудрецов своей эпохи. По возвращении из странствий он заперся в одном гроте, потом был взят на небо, как Моисей, узрел бога и получил от него повеление проповедовать религию в Иране, т.е. в Персии.

Первым сотворенным им чудом было обращение в новую веру государя Гиштаспа и сына его Исфендиара, а с ними и всего западного Ирана. Это обращение возмутило восточный Иран, который отрядил против Зороастра целую армию брам — говорят, до тридцати тысяч.

Зороастр их разгромил, после чего весь Синд[170] принял его учение.

Зороастр умер на горе Адорджи (если только он умер), в самых преклонных летах, оставив двадцать одно сочинение по имени «Носх», из отрывков которого составили Зендавесту («Живое слово»).

Огнепоклонство господствовало в Персии до Александра. В царствование его преемников — селевкидов и парфян — аршакидов, оно было изгнано. Через 225 лет его вновь восстановил Ардашир Бабухан, основатель сассанидской династии в Персии. Но в 623 году — со времени вторжения арабов и распространения исламизма — огнепоклонство было окончательно изгнано, и его последователи рассеялись по свету: одни перешли в Гудаарат и на берега Синда, другие поселились на берегах Каспийского моря.

Ныне несчастные парсы имеют два главных отечества: Бомбей, где они живут под покровительством англичан, и Баку — под покровительством русских.

Они утверждают, что у них сохранилось истинное предание о вере Митры, освященной и усовершенствованной Зороастром, что они хранят истинную Зендавесту, написанную рукой самого основателя, и что они согреваются тем же огнем, каким согревался Зороастр. Из этого ясно, что мало религий столь невинных, как религия парсов. Зато и мало людей, столь кротких и покорных, как парсы.

К этим-то людям мы и отправились, чтобы посетить их в священном месте — в святилище огня Атешгах.

После двухчасовой езды (первая половина дороги шла по берегу моря) мы прибыли на вершину холма, откуда нашим взорам представилось море огней.

Вообразите себе равнину почти в квадратную милю, откуда через сотню неправильных отверстий вылетают снопы пламени. Ветер развевает их, разбрасывает, сгибает, выпрямляет, наклоняет до земли, уносит в небо и никогда не в состоянии погасить.

Средь островков огня выделяется квадратное здание, освещенное колышущимся пламенем. Оно покрыто белой известью, окружено зубцами, из коих каждый горит как огромный газовый рожок. Позади зубцов возвышается купол, в четырех углах которого пылает огонь.

Мы прибыли с западной стороны и потому вынуждены были объехать кругом монастырь, в который можно войти только с востока.

Зрелище было неописуемым, захватывающим, такая иллюминация бывает только в самые праздничные дни.

Г-н Пигулевский сообщил о нашем прибытии, это и послужило поводом к празднику для этих бедняков, которые привыкли подвергаться преследованиям на протяжении двух тысяч лет и поэтому спешат повиноваться властям.

Увы, те из моих соотечественников, которые захотели бы видеть после меня гебров, парсов и маджу, должны поспешить: в монастыре живут только три огнепоклонника — один старец и двое молодых людей тридцати-тридцати пяти лет. Один из этих молодых людей прибыл из Индии всего лишь пять-шесть месяцев назад. А до него обожателей солнца было всего лишь двое.

Мы вошли во внутреннюю часть здания. Она состоит из огромного квадратного двора, посреди которого возвышается алтарь с куполом. В центре алтаря горит вечный огонь. В четырех углах купола, как на четырех гигантских треножниках, пылают четыре очага, поддерживаемые рвущимся из-под земли огнем. К алтарю поднимаются по пяти или шести ступеням. К внешней стене пристроено до двадцати келий, двери их отворяются изнутри. Они предназначены для учеников Зороастра.

В одной из келий в стене ниша, а в ней помещены два маленьких индийских идола.

Один из парсов надел свое жреческое платье, другой, совершенно нагой, накинул на себя нечто вроде рубашки, и индусское богослужение началось. Оно состояло из пения, построенного на не более чем четырех-пяти нотах хроматической гаммы, почти от sol до mi, в котором имя Брамы повторялось довольно часто.

Иногда жрец припадал лицом к земле, служитель тут же бряцал двумя тарелками — одну об другую, производя ими резкий, дрожащий звук.

По окончании священнодействия жрец дал каждому из нас по маленькому куску леденца, взамен которого мы наградили его деньгами.

Потом мы отправились осматривать большие колодцы.

Самый глубокий имеет около 60 футов глубины; из него некогда черпали воду. Вода была солоновата, но вдруг она исчезла. Бросили туда зажженную паклю, чтобы узнать, что стряслось; колодец тотчас воспламенился, и с тех пор огонь не погасает.

Опасно слишком наклоняться над этим колодцем, чтобы посмотреть на дно; от паров может закружиться голова, а потеряв голову, в свою очередь, ноги могут потерять землю, и тогда послужишь горючим веществом для подземного огня. По этой причине колодец окружен перилами.

Другие колодцы вровень с землей.

Над их отверстием кладут решетку, а на решетку камни, которые превращаются в гипс менее чем за двенадцать часов.

Пока мы смотрели на это превращение, офицер — комендант селения Сураханы, отстоящего на версту от монастыря — явился с приглашением пожаловать к нему на чай.

Мы отправились.

Чай был только предлогом.

Он угостил нас в прекрасной комнате, убранной так, что она могла служить для нас вместо спальни, превосходным татарским ужином, составленным из плова, шашлыка, груш, винограда и арбузов. Мы задержались у него до одиннадцати часов. Мне очень хотелось остаться до следующего утра, но неловко было отпустить г-на Пигулевского одного в Баку.

Мы возвратились с ним через эту Solfaterra[171], которая имеет то важное преимущество перед неаполитанской Solfaterra, что никогда не гаснет.

Глава XXIII
Город, базары, мечеть, воды, огни

На другой день после нашей поездки к парсам, в девять часов утра нас известили о приезде князя Хасара Уцмиева — с аккуратностью, более чем европейской, он явился сделать нам визит и предложил свои услуги.

Говорить парижанам о каком-нибудь татарском князе, значит говорить им о дикаре, наполовину закутанном в овчину или, лучше сказать, в две овчины, из коих одна составляет папаху, а другая бурку, о дикаре, объясняющемся на языке суровом, гортанном и непонятном, не имеющем понятия о нашей политике, литературе и цивилизации, и вооруженном саблями, кинжалами, шашками и пистолетами.

На деле все совсем не так: татарский князь Хасар Уцмиев совершенно не имеет ничего общего с вышеизложенным.

О наружности князя я уже говорил. Князь очень красивый мужчина тридцати пяти лет, с правильными чертами лица, с живыми и умными глазами, в глубине которых блестит почти незаметный луч беспокойства и тревоги, с белыми прекрасными зубами, с черно-красноватой бородой от хинной краски, которой татары и персы имеют обыкновение красить бороду.

Он носит легкий и изящный колпак из смушек, остроконечной формы, на грузинский лад; длинную черную черкеску с простой тесемкой вместо всякого украшения; на груди украшенные золотым позументом газыри с серебряными патронами, пояс из золотого галуна. Такой пояс делается только на Востоке, ибо нигде так хорошо не прядут его, как в этой части света, — пояс, на котором висит изящный кинжал со слоновой рукояткой и с золотой насечкой на ножнах и на клинке.

На князе черные панталоны из персидского сукна, стянутые пониже колена горскими штиблетами, из-под которых виднеются узкие и тонкие сапоги, — заключающие в себе те кавалерийские ноги, на которые земля не имела никакого влияния, ибо она почти никогда не касалась их, и которые можно принять за детские ноги, — дополняют этот костюм или, лучше сказать, эту форму.

Князь Уцмиев[172], как и все жители Востока, большой любитель оружия, не только местного оружия с блестящими рукоятками и почерневшими клинками, но и нашего европейского, простого, прочного и верного в своем ударе.

Он осмотрел мои четыре или пять ружей, отличил ружья Девима от тех, которые случайно попали в их компанию, и наконец обратился ко мне с просьбой выслать ему в Баку, если возможно, револьвер фабрики нашего оружейного мастера.

Накануне моего отъезда из Парижа Девим принес мне, как я уже говорил, штуцерный карабин и револьвер — разумеется, его собственного изготовления. Карабин я подарил князю Багратиону, а теперь нашел удобный случай отдать в добрые руки и револьвер, — я предложил его князю Хасару Уцмиев. Час спустя я получил от него безупречно написанную по-французски записку следующего содержания.

«Вы владеете, милостивый государь, слишком хорошим оружием, чтобы позволить себе прибавить что-нибудь к вашей коллекции; но вот один кошелек и два архалука, которые княгиня просит вас принять. Кошелек вышит ее руками.

Князь Хасар Уцмиев»

Я получил этот прелестный подарок в ту минуту, как собирался идти к г-же Фрейганг.

Во время пиров, данных в мою честь князем Тюменем в его степном дворце, я отправился, между прочим, на пароходе адмирала Машина из Астрахани на дачу князя Тюменя, с двумя премиленькими дамами, по фамилии Петреенкова[173] и Давыдова, и с молоденькой барышней Врубель.

Бедная девушка была в трауре, несмотря на празднества: ее отец, казачий атаман, умер за восемь месяцев до того. Г-жа Петреенкова, жена морского офицера, жила два года в Астрабаде, что в Персии, и около полугода в Баку, ныне русском городе, но оставшемся совершенно персидским, похожим на Астрабад.

В Баку она познакомилась с г-жой Фрейганг и наговорила мне много хорошего о ней; поэтому накануне, когда я встретил у г-жи Пигулевской г-жу Фрейганг, которая удивительно хорошо говорила по-французски, то вступил с ней в разговор, как со старой знакомой.

Узнав от г-жи Пигулевской о моем прибытии, она воспользовалась случаем увидеться со мной и пришла к ней со своим мужем — начальником порта. Мы условились, что на другой день г-н Фрейганг[174] приедет за мной в экипаже, чтобы вместе отправиться на базар.

Население Баку состоит преимущественно из персов, армян и татар.

Да будет нам позволено несколькими словами охарактеризовать эти три типа настолько, насколько один тип может представлять целый народ, один человек — несколько личностей.

А так как мы прежде всего упомянули о персах, то и начнем с них.

Но да будет известно, что мы имеем в виду не коренного уроженца Персии, которого знаем только по одному из самых блистательных образов, какие только можно встретить, — я говорю о персидском консуле в Тифлисе[175], — а персов, покоренных русскими провинций.

Перс — имеет смуглый цвет лица, роста более высокого, нежели низкого, с довольно стройной талией; лицо его продолговатое и кажущееся еще более длинным сверху от остроконечного и кудрявого колпака, а снизу от бороды, постоянно выкрашенной черной краской, какого бы цвета ни создала ее природа; походка более развязная, нежели живая; он ходит иногда скоро и в случае нужды даже бегает, чего я никогда не замечал за турками.

Уже более столетия кавказский перс, привыкший видеть свою страну, покоряемую по очереди туркменами, татарами и русскими, проникнутый идеями предопределения, которому учит мусульманская религия, стал смотреть на себя, как на жертву, оказавшуюся в неволе и угнетении. Древние воспоминания за неимением исторических книг изгладились; новые воспоминания тяжелы и постыдны; сопротивление кажется ему неблагоразумным и бесполезным, потому что оно всякий раз, сколько ему помнится, было наказываемо: он видел, как были разграблены его города, имущество уничтожено, соотечественники перерезаны.

Для спасения жизни и сохранения имущества он вынужден был употреблять все средства и не гнушался ничем. Из этого следует, что первые слова, которые вам говорят при въезде в Дербент, — авангард персидских городов, наход ящихся на пути от Астрахани до Баку: «Не вверяйтесь персу, не верьте ни его слову, ни клятве; слово, которое он всегда готов взять назад, зависит от степени личного интереса; клятва, которой он всегда готов изменить, может быть прочной, если только она способствует какой-нибудь его собственной выгоде в политическом или торговом отношении; клятва станет легче соломы, если ему для ее исполнения придется перепрыгнуть через ров или перескочить через барьер; униженный перед сильным, он жесток и суров перед слабым. В делах с персом будьте неизменно осторожны; одна его подпись не даст гарантий, она говорит лишь о возможном, вероятном ее исполнении».

Армянин почти такого же телосложения, как и перс, но он быстро толстеет, чего никогда не случается с персом. Черты лица его, как и у перса, удивительно правильны: глаза чудные, взгляд, свойственный только ему, заключает в себе в одно и то же время смышленость, важность, печаль или покорность — иногда и то и другое вместе.

Он сохранил нравы патриархов. Для него Авраам умер вчера, а Яков все еще жив. Отец — неограниченный глава семейства; за ним власть принадлежит старшему сыну, младшие братья его служители, сестры его приятельницы. Все безоговорочно покоряются неоспоримой и неумолимой воле отца. Они редко садятся при нем; для этого им нужно не приглашение отца, а приказание.

Если придет рекомендованный или достойный уважения гость (это для армянина все равно), тогда в доме наступает празднество; режут не теленка — эта живность в Армении сейчас редкость — а барана, топят баню и приглашают всех друзей на пир; с помощью небольшого воображения можно представить, что Яков и Рахиль сейчас же сядут за стол и будут праздновать свою помолвку.

Такова внешняя сторона армянского быта — при строгой экономии, удивительной склонности к порядку и огромной смышлености в торговых делах.

Другая же сторона, остающаяся в тени, требующая наглядного изучения, сближает армянскую нацию с иудейской, с которой она связана — согласно преданиям — историческими воспоминаниями, восходящими к началу мира. Как предполагают, в Армении находился земной рай. В Армении брали свое начало четыре первобытные реки, орошавшие землю. На высочайшей горе Армении остановился ковчег. В Армении началось обновление разрушенного мира. Наконец, в Армении Ной посадил виноградник и впервые испытал могущество вина. Подобно иудеям, армяне были рассеяны, но не по всему свету, а лишь по всей Азии. Там они находились под всякого рода владычеством, но неизменно деспотическим, всегда иноверным и варварским, всегда руководившимся прихотью вместо правил, произволом вместо законов.

Видя, что преследователи всегда стремились забрать их богатства, армяне стали скрывать их.

Убедившись, что откровенное слово не ведет ни к чему, кроме гибели, они сделались скрытными.

Они рисковали головой, если бы продолжали оказывать благодарность вчерашнему покровителю, впавшему сегодня в немилость.

Наконец, не имея возможности быть честолюбивыми, ибо всякое поприще, исключая торговлю, было для них закрыто, они сделались торговцами со всеми качествами, свойственными этому классу. Слово армянина почти всегда верно, его коммерческая подпись почти священна.

Что касается татарина, о типе которого мы уже говорили, то смешение его с кавказскими племенами украсило его первобытную угловатость. Он был победителем и остался воинственным и сейчас; был кочевником и сохранил страсть к передвижениям; он охотно трудится табунщиком, пастухом, скотоводом. Он любит горы, длинные дороги, степи, наконец, свободу; в отсутствие татарина в деревне с весны до осени его жена занимается пряжей шерсти овец, которых сама же и пасет, изготовлением кубинских шемахинских и нухинских ковриков, которые наивностью украшений цветов и прочностью соперничают с персидскими коврами и имеют перед последними то преимущество, что продаются наполовину дешевле.

Татары делают также кинжалы с тончайшим лезвием, ножны с богатыми украшениями и такие ружья, оправленные в слоновую кость и серебро, за которые горский вельможа дает четырех лошадей и двух жен. От татарина не нужно требовать собственноручной подписи: достаточно одного его слова.

В обществе представителей этих трех наций, которых уже много было в Дербенте мы должны отныне проводить жизнь. Я не говорю о грузинской нации, которой не встретишь нигде вне Грузии и которой надо посвятить — так она прекрасна, благородна, честна, отважна, расточительна и воинственна, — отдельные страницы.

Предметы бакинской торговли состоят из шелка, ковров, сахара, шафрана, персидских тканей и нефти. О последней мы уже говорили.

Торговля шелком весьма значительна, хотя не может сравниться с нухинской. В Баку собирают от пяти до шести тысяч фунтов шелка, который продается, в зависимости от качества, от десяти до двадцати франков за фунт (русский фунт состоит из двенадцати унций).

За шелком следует шафран; собирается от шестнадцати до восемнадцати тысяч фунтов в год. Он продается от восьми до двенадцати и даже до четырнадцати франков за фунт. Шафран месят с кунжутным маслом и делают из него плоские сухари, полезные в дороге.

В Баку можно приобрести два сорта сахара: один сорт превосходного качества и ввозится из Европы; другой, делаемый в Мазандеране, продается маленькими головками по цене нашего.

Нечего и говорить, что из всех этих товаров меня больше всего интересовали ковры, персидские ткани и разного рода оружие.

Но г-жа Фрейганг, как истая дочь Евы, прежде всего повела к своему ювелиру по имени Юсуф. Он перс, мастер финифтяных дел и очень искусный специалист.

Какое раздолье воображению художника при виде всех этих драгоценностей, тканей, ковров, восточного оружия! Я имел твердость не соблазниться и купил только коралловые и сердоликовые четки и ожерелье из татарских монет. Затем я убежал от волшебника с золотым прутиком, не беспокоясь о том, следовала ли за мной г-жа Фрейганг. Самое любопытное, что эти владельцы перлов и алмазов, эти Бенвенуто Челлини[176] с остроконечными колпаками, живут в хижинах, куда надо взбираться по изломанным лестницам, и в которых сквозь разбитые стекла окон уличный ветер раздувает их плавильники.

Г-жа Фрейганг догнала меня; она подумала, что я укушен какой-нибудь фалангой.

— На базар, на базар! — сказал я ей.

Иным способом было невозможно избавиться от нашего гения финифтяных дел. И, действительно, он показал нам чаши, какие можно видеть только в «Тысяче и одной ночи», головные уборы султанш, поясы райских красавиц. Все это сделано удивительно искусно при помощи простых инструментов: молотка, шила и ножниц.

Конечно, эта работа по части изящества не может сравниться с произведениями из магазинов Жаниссе и Лемонье[177], но зато сколько в ней своеобразия!

Среди этой нечистоты, бегающих тараканов, мышей и ползающих детей поднимается благовонный дым из медного сосуда, и воображение переносит вас в эпоху Шардена.

Таков Восток: благовония, драгоценности, оружие, грязь и пыль.

Мы отправились на базар.

Там искушение другого рода.

Персидские шелковые ткани, турецкие бархаты, карабахские ковры, ленкоранские подушки, грузинское шитье, армянские епанчи, тифлисские галуны и другие бог весть какие вещи, — все это вас привлекает, соблазняет и завораживает.

Милые мои парижские друзья, будь я богач, сколько сокровищ повесил бы на стенах ваших мастерских, сколько чудес положил бы к вашим ногам!

Я явился к г-же Пигулевской к самому обеду. Все утро дул неистовый ветер, и море сильно волновалось; потом ветер прекратился, море, утихло, поэтому г-н Фрейганг надеялся показать нам сказочное зрелище, какое только можно видеть в Баку. Это — морские огни. Да еще надо было отправиться в мечеть Фатьмы.

Мы торопились, так как одно можно было видеть днем, а другое ночью.

Днем предстояло осмотреть развалины караван-сарая, покрытого в настоящее время морем, и башни которого в тихую погоду выступают на целый фут над поверхностью воды. Башни связаны между собой еще сохранившейся стеной. Эти развалины погружены на двадцать или пятнадцать футов в море, — проблема, которую не могут пока разрешить.

Ученые полагают, что Каспийское море с каждым годом убывает, что убыль его в 1821 году была от восемнадцати до двадцати футов, а ныне от двенадцати до пятнадцати футов. На сколько же футов в общей сложности Каспийское море опустилось, если этот караван-сарай, башни которого приходятся сейчас почти на уровень с поверхностью воды, когда-то не был покрыт морем?

Разумеется, его могли построить на дне морском; простираясь более чем на версту, он ясно свидетельствует, что море, омывающее ныне Баку, некогда было значительно удалено от города. Не происходит ли это оттого, что пески, наносимые ветром, и камни Терека, Урала и Куры мало-помалу поднимают его уровень? В таком случае оно не должно иметь подземного канала, с помощью которого будто бы сообщается с Черным морем и Персидским заливом? Для меня все равно; но бедные ученые! Они должны прикусить языки.

Мы зажгли нечто типа Конгревовой ракеты[178], приготовленной из нефти и пакли и набитой свинцом, и бросили ее в одну из башен; дно башни мгновенно осветилось, к великому ужасу поселившихся там рыб которые в испуге бились носами о стену, не находя выхода на волю. Этот греческий огонь приготовили татары. Он напомнил мне рассказ Жуанвиля[179] о том огне, который турки бросали в крестоносцев, приводя их в страх и поджигая их в водах Нила.

Мимоходом скажем, что наши матросы напрасно пытались посредством крюков и багров вырвать хоть частичку от башен или стены.

Мы спустились в открытое море, имея на штирборде шхуну капитана Фрейганга. Она построена в Або, и чтобы дать нам понятие о разности цены, существующей между финляндскими и нашими подобными сооружениями, надо сказать, что эта шхуна, обшитая медью, с двойным рядом парусов стоила во время спуска в море три тысячи рублей (двенадцать тысяч франков).

Минут десять спустя, мы обогнули Байков мыс и приплыли к мысу Шикову. Капитан обратил наше внимание на кипение воды — море, тихое и гладкое, как зеркало, дрожало, словно от подземного горнила.

Высадившись на берег, мы очутились на расстоянии ста шагов от мечети. Мы распознали ее еще ночью по изящному минарету, с вершины которого муэдзин сзывает правоверных на молитву.

Хотя было уже шесть часов вечера и очень темно, но мечеть нам отворили. Несколько абазов заставили зажечь для нас нефтяные лампы древней формы.

Впереди шли два дервиша. У дверей мы собрались снять сапоги, но, как и в Дербенте, нам не позволили это сделать наши проводники удовлетворились тем, что приподняли священные ковры, дабы они не осквернились от прикосновения ног гяуров.

Нас привели к гробнице Фатьмы, давшей свое имя фатимидам и во время преследований Езида добровольно пришедшей умереть в окрестностях Баку.

В память об этом событии ежегодно происходит один из любопытнейших праздников, о котором несколько позже обязательно расскажем.

Мечеть — место поклонения бесплодных женщин, они приходят сюда пешком, молятся и в течение года получают способность рожать. Княгиня Хасар Уцмиева, с которой мы обедали накануне, находилась в этом самом положении. Она сходила на поклонение в святую мечеть — и в тот же год родила. Князь в благодарность за этот небесный дар провел за свой счет дорогу — от Баку до мечети.

Несмотря на эту огромную славу и драгоценное преимущество, мечеть Фатьмы показалась нам не очень богатой. Ведь татарки, живущие в Баку и окрестностях, в силу своей плодовитости редко нуждаются в благодати, которую во имя Аллаха дарует внука Магомету.

Мы снова сели в барку и направились к мысу Байкову. Ночь была тихая и чрезвычайно темная. Несмотря на эту тишину, началась небольшая зыбь, предвещавшая близость шторма. Это должно было увеличить красоту зрелища, но мы поспешили убраться, потому что ветер мог появиться скорее, чем его ожидали, и лишить нас всякого зрелища.

Стали отыскивать место, где замечено было кипение воды. Впрочем, его легко найти по запаху нефти.

Вскоре один из матросов сказал г-ну Фрейгангу: «Вот здесь, капитан».

— Ну, хорошо, делай, что надобно, — отвечал капитан, желая доставить нам приятный сюрприз.

Матрос взял в обе руки по пучку пакли, зажег его от фонаря и бросил в море. В ту же самую минуту на пространстве в четверть версты море вокруг нас воспламенилось.

Воображаю, какой страх напал бы на новичка, который, проходя этим местом, зажег сигару бумажкой и, бросив эту бумажку в море, увидел, что море разгорелось, как огромная пуншевая чаша.

Наша барка походила на лодку Харона, переправляющегося через реку ада; море сделалось настоящим Флегетоном[180]. Мы плавали буквально посреди пламени.

К счастью, это чудно-золотистого цвета пламя походило на пламя спирта, и мы едва чувствовали его приятную теплоту. Успокоившись, мы могли смотреть еще с большим вниманием на это фантастическое зрелище.

Море горело островками, более или менее обширными; некоторые были шириной в круглый стол на двенадцать приборов, другие величиной с тюльерийский бассейн.

Мы плавали в проливах, хотя иногда гребцы, по приказанию капитана, перевозили нас по этим горящим островкам. Это было, конечно, самое любопытное и самое магическое зрелище, какое только можно себе представить, и какого, я думаю, не найдешь нигде, разве только в этом уголке света.

Мы провели бы здесь всю ночь, если б не заметили, что волны и ветер стали постепенно усиливаться. Сначала погасли маленькие острова, потом средние и наконец большие. Только один все еще не угасал.

— Пора, — сказал капитан, — возвращаться в Баку а то, пожалуй, нам придется отыскивать на дне моря причины загадочного явления на его поверхности.

Мы стали удаляться. Вскоре сильный северный ветер увлек наше судно от мечети Фатьмы. Но руки наших гребцов преодолели силу ветра, как он преодолел силу огня, и погасил его.

«Скачи, неси меня, мой ретивый конь, — говорит Марлинский, — на тебе сидит животное, более лютое, чем ты, и которое обуздает тебя».

То же самое можно было сказать и о ветре. Он покорил и погасил даже последний остров огня, который на наших глазах долго боролся с ним, исчезал в жидких равнинах, поднимался на вершины волн, снова исчезал, снова показывался и, наконец, как душа, воспарившая в небо, покинул поверхность моря и исчез в воздухе. Но мы, в свою очередь, укротили ветер. Действительно, как говорит Марлинский, человек есть самое лютое из всех животных, а я добавлю, — самое лютое из всех стихий.

Когда мы приблизились к порту, один из наших матросов зажег факел. По этому сигналу шхуна капитана Фрейганга покрылась иллюминацией. Это было сигналом, к тому же, для всех военных судов стоявших на якоре в Бакинском порту. Они тотчас же осветились, и мы прошли сквозь настоящий лес факелов.

Г-жа Пигулевская поджидала нас с десертом из персидских вареньев.

Нет сомнения, что самый богатый владыка в целом свете, за исключением императора Александра Второго, не в состоянии устроить в своем государстве такой исключительный, необычный вечер, какой был дан нам, простым артистам. Да, действительно, искусство есть царь над императорами и император над царями.

Глава XXIV
Тигры, барсы, шакалы, змеи, фаланги, скорпионы, москиты, саранча

Баку, название которого означает «обитель ветров», напрасно старался бы присоединиться к семье европейских городов: этот город вполне азиатский, преимущественно персидский, судя по его почве, местоположению, строениям, продукции, животным, ревущим в его лесах, гадам, ползающим в его степях, насекомым, живущим под его скалами, атомам, наполняющим его атмосферу.

По поговорке: «всякому барину своя честь», начнем с тигра.

Там, где живет тигр, не видно львов; редко два тирана управляют одним и тем же государством.

Кура, называемая древними Кирус, кажется границей, которую тигр назначил для самого себя.

Редко можно встретить тигра на левом берегу Куры, которая берет свое начало в Ахалцихских горах, проходит через Тифлис, Шемаху, Аксабар, соединяется с Араксом в северном углу Муганской степи и потом, обогнув эту степь, тремя рукавами впадает в Каспийское море, в Кызылагачской бухте. Четвертая ветвь отделяется от Куры в Сальяне, идет на восток и теряется в море.

Тигр, часто попадающийся в Ленкорани и в соседних лесах, переплывает Аракс, появляется в Карабахе, иногда отваживается посещать даже Грузию; но, повторяю, редко переходит через Куру. Однако тигров встречали и на Кавказе; несколько этих зверей были убиты в Аварии шесть лет назад.

Один ленкоранский тигр прославился грабежами. Обычно он находился между Ленкораном и Астарой на дороге, которая тянется по берегу моря и вдоль подножья Гилянских гор.

Однажды, следуя из одного города в другой, какой-то казак увидел зверя, лежащего у дороги; он подошел к нему, не зная, что это было за животное. Зверь поднял голову, заревел и оскалил зубы. Оказалось, что это был тигр.

Казак имел с собой хлеб. Он бросил его тигру, который протянул лапу, придвинул его к себе и стал есть.

Прибыв в Астару, казак предупредил своих товарищей о случившемся и советовал им ходить по ленкоранской дороге не иначе, как с каким-нибудь съестным для хранителя дороги.

На другой день тигр был на том же самом месте.

Армянский купец избавился от гибели только потому, что тигр бросился на его собаку. С тех пор ни один путешественник не ходил ни из Ленкорана в Астару, ни обратно без того чтобы не взять собой, подобно Энею, спускающемуся в ад[181], чего-нибудь съестного для стража дороги.

Сначала запасались хлебом, но скоро хлеб показался тигру пищей явно недостаточной. Каким-то особенным ворчанием он давал понять, что не совсем готов отказаться от хлеба, но при условии, чтобы клали на него сверху еще что-нибудь. Подразумевалось не что иное, как сырое мясо. С тех пор приносили ему кур, индеек, куски мяса, и тигр, как добрый властелин, пропускал путешественника, лишь бы только он в точности платил контрибуцию. Слух об этом дошел до русского правительства.

Начальство, какое бы оно ни было, не может допустить, чтобы какой-нибудь сборщик налогов поселился на большой дороге, не имея в своем кармане соответствующего удостоверения за подписью министра финансов. Тигр забыл снабдить себя нужным документом от кавказского наместника.

Снарядили охотников; тигр сначала не поверил, что против него составлен заговор, но когда полученная в бок пуля заставила его в этом убедиться, он бросился на неблагоразумных, пришедших нарушить его мирные занятия, и загрыз двух охотников. Третий был только ранен и едва унес ноги.

Назначена была еще одна облава, составленная уже не из любителей-охотников, а из целой воинской роты.

Тигр, получив девять пуль, совершил еще прыжок на тринадцать футов вверх, чтобы достать казака который, усевшись на дереве, пустил в него последнюю пулю; чтобы увеличить по возможности расстояние между собой и зверем, казак уцепился за ветку, находившуюся над его головой, и хотел подняться, но когти тигра остановили его, распоров ему брюхо и вырвав половину внутренностей. Тигр сдох, но за это поплатились жизнью пять человек.

Четыре года назад некая женщина одним махом сделала то, что с трудом могли сделать сначала двенадцать охотников, а потом целая рота солдат.

Это случилось в деревне Джемчамиран, расположенной в лесу.

Самая малюсенькая русская или обрусевшая деревня располагает баней. Русский, как бы он не был беден, не может обойтись без двух вещей: без чаю два раза в день и без бани раз в неделю.

Муж с женой содержали деревенскую баню на самой окраине села — почти в самом лесу.

В субботу — в день всеобщего омовения — крестьянин и жена его начали разогревать банный котел и колоть дрова на дворе. В это время они заметили тигра, который преспокойно шел в баню тихим шагом существа, уверенного в собственной силе. Он разлегся на верхней полке.

Тигры обожают тепло.

Банщик, вовсе не ожидавший такого посетителя, побежал туда, чтобы согнать его, будто имел дело с кошкой. Он нашел зверя лежащим на сказанном месте и наслаждающимся приятным бездельем. Банщик схватил ведро, наполнил его кипятком и окатил им голову тигра.

Тигры любят теплоту, но не терпят кипятка: всему же есть мера. Зверь бросился на банщика.

К счастью, жена его шла за ним, держа в руке топор, которым она колола дрова. Видя, что тигр бросился на мужа, она инстинктивно хватила зверя топором. Удар пришелся в лоб и раскроил ему череп, словно яблоко. Тигр упал мертвым, опрокинув при падении обоих супругов, но не причинив им никакого вреда, кроме боли от ушиба при падении.

Князь Воронцов — тогдашний наместник на Кавказе — вызвал отважную женщину в Тифлис.

Сначала ее приняла княгиня, которая, притворившись разгневанной, сказала ей:

— Как ты, несчастная, осмелилась убить царского тигра!

— Ах, барыня! — вскричала добрая женщина, перепуганная строгим вопросом княгини. — Ей богу, я не знала, что он был царский.

Княгиня разразилась смехом, успокоившим бедную женщину. Потом вошел князь и окончательно успокоил ее.

Но этим не кончилось: наместник подарил ей тысячу рублей и медаль, которую она носит на груди, как солдат.

Она сама рассказала нам об этом приключении и говорила, что не может прийти в себя от удивления и внимания, которое ей оказали. Она не испытала столько волнения даже тогда, когда стукнула тигра по лбу, а муж выплеснул на тигра ведро кипятка.

Тигры приняли это обстоятельство к сведению и больше не появлялись в русских банях.

Другой тигр в деревне Шанака еще более замечателен своим поступком.

Женщина стирала белье у колодца, вместе с ней был ребенок четырнадцати-пятнадцати месяцев.

У нее кончилось мыло. Она пошла домой за мылом и, считая лишним брать с собой ребенка, оставила его играть на траве у колодца. Доставая мыло, она выглянула из окна, чтобы удостовериться, не случилось ли что с ребенком. Представьте себе ее состояние, когда она увидела, что из леса вышел тигр, пересек дорогу и, приблизившись к ребенку, положил на него свою широкую лапу. Мать остолбенела и побледнела, стала как полотно. Ребенок принял свирепое животное за большую собаку. Он схватил его ручонками за уши и начал играть с ним. Тигр не остался в долгу: будучи веселого нрава, он сам стал заигрывать с дитятей. Эта страшная игра продолжалась минут десять; потом тигр потерял интерес к ребенку, снова перешел через дорогу и исчез в лесу. Мать в беспамятстве бросилась к ребенку и нашла его улыбающимся и без царапинки.

Рассказанные мной три происшествия так же популярны на Кавказе, как история Андроклова льва в Риме[182].

Барсы находятся в большом количестве на берегах Куры и, особенно, как было уже сказано касаемо тигров, на правом ее берегу. Они живут в тростниках, кустарниках, хворостниках, откуда бросаются на баранов, на диких коз и даже на буйволов, которые приходят утолить жажду. В прежние времена барсов дрессировали, как дрессируют еще и ныне соколов; только вместо охоты за фазанами, с ними охотились за сайгаками: вместо того, чтобы носить на руке, их привязывали к седельной луке.

С уничтожением персидского господства в южной части Грузии и с присоединением разных ханств к России эта охота, — забава ханов — вышла из употребления.

Г-н Чиляев, управляющий тифлисской таможней[183], рассказывал нам, что он еще в детстве был на этой охоте с карабахским ханом. Потом он участвовал в двух или трех охотах на барсов. Как-то охотник, стоявший возле, выстрелил в барса и ранил его; животное кинулось на охотника и, прежде чем он успел сделать второй выстрел, буквально сорвало ему взмахом лапы голову с плеч.

Шакалы водятся в большом изобилии, особенно в деревнях, немного углубленных в горы; там их такое множество, что они мешают спать тем, кто еще не привык к их крику. Хотя это животное безвредно или, лучше сказать, трусливо, крик его несет в себе что-то страшное. Это приводит на память историю, рассказываемую Олеарием[184].

Почтенный немец, посланный голштинским герцогом к персидскому шаху, потерпел кораблекрушение у берегов Дагестана. Секретарь его, собирая травы заблудился в лесу и, опасаясь быть съеденным хищниками, влез на дерево, намереваясь провести там ночь. На следующий день встревоженные спутники, видя, что он долго не возвращается, стали искать и нашли его на дереве. Он совершенно потерял рассудок и больше уже не приходил в себя.

Из его ответов можно было понять только, что причиной его жалкого состояния был страх вызванный шакалами. Он утверждал, что около сотни этих животных собрались под деревом, на котором он сидел и важно беседовали по-немецки — как существа разумные — о своих частных делах.

Что касается змей, весьма частых в окрестностях Баку, то нельзя сделать шагу без того чтобы не наступить ногой на эту гадину или не быть укушенным ею, что гораздо неприятнее, лишь только вступишь в Муганскую степь.

Мой добрый друг, барон Фино, консул в Тифлисе, который проезжал по этой степи с казачьим конвоем, видел змей целыми сотнями; один казак приколол своим копьем змею чудесного золотистого цвета. Наиболее распространены змеи — черные и зеленые.

Граф Зубов в 1800 году, осаждая Сальяны, к отделенный от степи только Курой, решился провести зиму на Мугани. Солдаты, копая землю для палаток, нашли тысячи змей, оцепеневших от холода.

Сама древность подтверждает этот факт. Вот слова Плутарха: «После этого последнего сражения, происходившего у реки Абас, Помпей двинулся вперед, чтобы проникнуть в Ирканию и достигнуть Каспийского моря, но вынужден был оставить свой план и воротиться по причине огромного количества ядовитых и смертоносных змей, найденных им там почти на трехдневном пространстве. Поэтому он возвратился в Малую Армению».

К счастью, укус этих змей, хотя и смертельный, если позволить яду свободно проникнуть в кровь, делается почти безвредным, если облить рану маслом или даже просто натереть ее чем-нибудь жирным. Весной бывает очень странное, необъяснимое явление — целые стада кочующих змей идут из Персии, переплывают Аракс и вторгаются в Мугань. Что их приводит? Ненависть или любовь? Любовь змеи очень похожа на ненависть.

На протяжении одного или двух месяцев по степи раздается свист, похожий на шум Эвмениды, местами возвышаются целые горы золотистого или изумрудного цвета, поминутно приход ящие в движение. Это горы из змей, которые пляшут на холмах нечто типа польки, поражая друг друга своим тройным жалом, — черным у одних, огненного цвета у других. В это время никто не смеет ездить по степи, укус змеи бывает почти неизлечим.

Теперь да позволено мне будет сообщить один факт скептически настроенным читателям.

Некоторые семейства — главным образом княжеские или находящиеся в родстве с грузинскими князьями или ханскими фамилиями Баку, Кубы, Карабаха и пр. — владеют камнем, обладающим свойством волшебного индийского безоара. Этот камень — отцы передавали его своим детям в числе самых драгоценных камней своей сокровищницы — обладает свойством исцелять от укуса змей, ехидн, фаланг, скорпионов. Стоит только приложить его к ране, и он втягивает в себя яд, как магнит железо.

Полковник Давыдов, состоящий в родстве с герцогиней де Граммон во Франции и женившийся в Тифлисе на княжне Орбелиани, владеет таким камнем. Он величиной с яйцо дрозда, ноздреватый, синеватый, безвкусный и почерневший в некоторых местах наподобие поджаренного боба. В случае укуса змеи к полковнику Давыдову приходят за этим камнем и прикладывают его к ране: от этого цвет камня изменяется, делаясь серо-багровым. После процедуры камень погружают в молоко; при этом он выпускает из себя яд и опять принимает обычный цвет.

Я советовал полковнику Давыдову взять с собой этот камень в случае его поездки в Париж и подвергнуть его исследованию ученых.

Что касается меня, то мне не верится, чтобы он был природным. Я скорее считаю его противоядием, искусно приготовленным древними персидскими медиками.

Мы сказали, что упомянутый камень исцеляет не только от жала змей, но и от укусов фаланги и скорпиона. Теперь сообщим некоторые подробности насчет этих двух страшных гадов.

Фаланга, phalangium araneola, весьма распространенный паук в Баку и его окрестностях. Она имеет странную наружность. С первого же взгляда видно, что этот гад, так сказать, плебей, в цепи творения. Туловище фаланги толщиной с большой палец, поддерживается короткими ножками; но несмотря на их малость, она бегает очень быстро. Шея у нее длинная, пасть вооружена клещами, которыми она с невероятной яростью схватывает добычу.

Без сомнения, дурная о ней молва была виновницей ее дурного характера, ибо я не знаю другого животного, более раздражительного. Две фаланги, посаженные вместе в сосуд, бросаются тотчас одна на другую и не перестают драться, пока одна из них не только не убита, но даже и не истерзана в куски. То же самое бывает, если запереть фалангу со скорпионом. Скорпион сопротивляется, но под конец почти всегда делается жертвой.

Скорпион на Кавказе такой же, как и в Европе. Красные скорпионы опаснее желтых, а черные опаснее красных.

Во время нашего пребывания в Баку, — хотя это было в ноябре и, следовательно, погода стояла относительно холодная, можно было всегда найти скорпионов под большими камнями на южной стороне подножья городской стены.

Самое верное предохранительное средство от скорпиона, фаланги и даже от змеи, для путешественников, вынужденных жить на биваках под открытым небом или в палатке, — это ложиться на баранью шкуру. Дело в том, что баран наиболее жестокий враг этих гадин. Бараны очень охочи до скорпионов и фаланг; они уничтожают всех, сколько бы их ни встретили. Летом перед пасущимися стадами баранов они обращаются в бегство в таком количестве, что трава от них шуршит и колышется.

Есть еще одно насекомое, не только почти такое же опасное, но еще более назойливое и несносное, чем скорпионы, фаланги и змеи, — это комары. На протяжении пяти месяцев — с мая до конца сентября — воздух от Казани до Астрабада переполнен комарами и москитами. Неуловимые для глаз, неосязаемые для рук, летающие с помощью двух вертикальных крыльев, они проникают сквозь самые тонкие ткани, углубляются в самую кожу, причиняют зуд, такой же болезненный, как ожог, и оставляют на теле почти такие же следы, как оспа.

Есть одна персидская деревня, где никогда не останавливаются путешественники; эта деревня называется Меана. Там водятся клопы, укус которых смертелен для иностранцев. Но странно, что местные жители не чувствуют никакой боли от этих насекомых, кроме той, которая бывает от обыкновенного укуса.

Теперь скажем несколько слов о саранче — седьмом и последнем биче Египта. Саранча совершает настоящее нашествие на Грузию и Персию. Среди ясного неба вдруг показывается на горизонте черное облако. Вам кажется, что это гроза. Но облако приближается так скоро, что ни один тифон не двигался так стремительно, даже при сильном порыве. Оно синеватого цвета и состоит из миллиардов саранчи. Везде, где она ни нападает, жатвы как не бывало. На полях не остается ни единого зернышка, в лесах ни одного листочка на деревьях. К счастью, эти тучи саранчи, как бы они густы ни были, скоро исчезают; их преследуют стаи птиц, которых персы и грузины чтят так же, как голландцы аистов, а египтяне ибиса. Этот истребитель саранчи называется по местному тарби и есть paradisea tristis наших музеев.

Наконец, как будто для того, чтобы и животные подвергались таким же бедствиям, как человек, произрастает по всему пространству между двумя морями растение, смертельное для лошадей и называемое понтийской полынью (absinthium ponticum).

Часто табун в пятьдесят, в сто лошадей, попав на луг, где находится это растение, начисто погибает. Генерал Цицианов, о трагической смерти которого мы уже рассказывали, потерял таким образом всех своих артиллерийских лошадей. Овцы и быки едят эту траву без вреда. Кровопускание, кислое молоко и масло служат хорошим, но не всегда действенным средством против этого.

Мы приглашаем туристов, которые бы предприняли подобное нашему путешествие, запастись в Санкт-Петербурге или в Москве персидским порошком. Этот порошок имеет свойство отгонять большую часть насекомых, известных уже нам своими вредными побуждениями. Впрочем, я везу во Францию мешочек этого порошка, который там смогут проанализировать. Мои слабые ботанические познания заставляют меня до сих пор думать, что персидский порошок составляется просто из листиков ромашки.

Глава XXV
Шах-Хусейн

При посещении мечети Фатьмы мы уже упоминали о татарском празднике в Дербенте, Баку и Шемахе по случаю смерти Хусейна — сына Али и той самой Фатьмы, мечеть которой мы посетили. Смерть Хусейна отмечается десятого октября. Случайно нам удалось присутствовать на этом ежегодном празднике.

Не зная языка, я вынужден был по своему разумению толковать виденное мною зрелище или опираться на слова услужливых и непонятно говоривших по-французски соседей.

Что касается Калино, то благодаря недостаточному образованию в русских университетах[185], он еще менее других имел представление о происходящей драме.

Впрочем, была не была: по крайней мере, при всем своем несовершенстве, мой рассказ покажет читателям, на какой ступени развито драматическое искусство у потомков Чингисхана и Тимурленга.

Знаете ли вы обо всем этом или не знаете, любезные читатели, но хочу начать так, будто не знаете ничего.

Итак мусульманская религия разделяется на две секты — на секту Абу-Бекра и Омара-сунни и секту Али-шии.

Турки большей частью принадлежат к первой, т. е. они сунниты; персы — ко второй: шииты. Из-за этого религиозного различия оба народа ненавидят друг друга так же искренне и глубоко, как в XVI столетии католики и гугеноты.

Шииты отличаются особой нетерпимостью: ненависть их ко всем христианам так велика, что шиит ни за что не сядет за один стол с христианином, даже если бы ему пришлось умереть с голоду, а христианину от жажды, потому что из опасения осквернить свою чашку, шиит никогда не предложит ему воды. Шииты самые настоящие и самые древние правоверные, т. е. наиболее ортодоксальные последователи Магомета. Татары, живущие в Дербенте, Баку и Шемахе, в основном принадлежат к этой любимой ими секте, и они с большим жаром и ревностью отмечают печальную для них годовщину смерти сына Фатьмы.

Скажем несколько слов о Хусейне, чтобы сделать, если возможно, наш рассказ более понятным. Али — двоюродный брат Магомета — женился на его дочери Фатьме и сделался с тех пор не только двоюродным братом, но еще и зятем пророка. У Али было два сына: Хусейн и Хасан. После смерти своего старшего брата Хасана в 669 году Хусейн был признан имамом или законным главой религии. 11 лет жил он в этом звании тихо и мирно. Но вот после смерти Моавия в 680 году жители Куфа призвали его в качестве халифа; он отправился из Мекки в город Куф, неблагоразумно взяв с собой отряд только из ста человек.

Езид же, сын Моавия, справедливо или несправедливо подозревая Хусейна в соучастии в убийстве своего отца, решил отомстить кровью за кровь. Он напал на Хусейна недалеко от Багдада на равнине Кербелы, в месте, именуемом ныне Мешед-Хусейн, или Гробница Хусейна. Вот так без всяких живописных прикрас выглядят факты.

Теперь рассмотрим это событие со всеми добавлениями, которыми наделило его татарское воображение.

За несколько дней до начала представлений, — мы говорим представлений, ибо спектакль продолжается не два дня, как «Монте-Кристо», и не три дня, как «Валленштейн», а десять дней, — на главной улице города строят театр, он располагается таким образом, что улица служит партером, вход в дома — место для оркестра, окна — ложами, а террасы — галереями.

С девяти часов первого дня праздника татарские мальчишки раскладывают большие костры и пляшут вокруг них до одиннадцати часов, крича со всех сил: — Али! Али!

Тем временем мечети украшаются зеркалами, коврами, тканями, шитыми золотом и серебром, которые для этого берутся из самых богатых домов города.

Когда мы прибыли в Дербент, в главной мечети была выставлена лубочная картинка, представляющая Рустама — легендарного основателя Дербента, оспаривающего у Александра Великого честь сооружения городской стены — на поединке с сатаной.

Разумеется Рустам одет по-татарски или почти по-татарски; сатана носит свой обычный классический костюм, с когтями и хвостом и сверх того с кабаньими клыками, которые нам показались местным символом обороны. На палице, которой вооружен сатана, четыре мельничных жернова, и между рогами его — колокол.

Борьба кончается тем, что Рустам одолел сатану, несмотря на колокол, четыре жернова и кабаньи клыки, и принудил его построить город Дербент, который, если верить легенде, есть образец сатанинской архитектуры.

В одиннадцатом часу ночи начинается представление.

Шествие открывают дети, несущие зажженные свечи. Для роли Хусейна избирается самый красивый мужчина, на него надевается великолепный костюм — с богатой атласной накидкой. Он шествует в сопровождении двух своих жен, сына, сестер, родственников и свиты. Вызванный в Куф, он пускается в путь; но узнав о приближении неприятельских войск, останавливается в деревне Банья-сал.

Сцена изображает эту деревню, где почетные лица представляют ему баранов и поздравляют с прибытием. Этот прием нарушается появлением Омара — полководца Езида. Начинается сражение, которое длится десять дней.

Согласно легенде, бой продолжался от восхода солнца до полудня.

Для татар война — самое любимое и самое развлекательное зрелище, поэтому они разыгрывают сражение, в котором каждый старается выказать всю свою ловкость искусного всадника. Зрители наслаждаются этим представлением, так сказать, по капле, растягивают удовольствие, развязка его обычно наступает только на десятый день. Тогда освещение делается ярче прежнего: толпа шумит, как рой пчел.

Плоские кровли домов наполняются зрителями; толпами бегают дети в лохмотьях, за ними следуют группы татар, каждый из которых держит своего соседа левой рукой за пояс, а правой бьет его в грудь кулаком.

Все участники этого спектакля поют арабские стихи, выбранными образованными суфлерами.

В этой суматохе приносят из мечети заранее приготовленную гробницу Хусейна — копию мечети с двумя минаретами, украшенную живописью и позолотой, стоящую иногда до девяти тысяч рублей.

Появляется еще один кортеж. Он представляет модель мечети, в которой Мусселим, двоюродный брат Хусейна, вступает в брак с его дочерью.

В состав каждого кортежа входит лошадь в богатой сбруе, но израненная стрелами и окровавленная. На бедное животное навьючено с одного боку вооружение Хасана, сына Хусейна; с другого — Мусселима, его зятя, которые оба убиты в сражении. Когда кортежи сходятся, удары в грудь делаются чаще и сильнее, и крик превращается в вопль.

Сопровождаемые грохотом ружейных выстрелов, кортежи отправляются вместе в главную мечеть, там на дворе ставят обе гробницы — одну против другой. Затем разворачиваются дикие, страшные, уродливые сцены, такие ужасные, какие трудно себе представить.

Вообразите тысячи беснующихся бритоголовых татар, совершающих странные телодвижения, наносящих удары при свете нефтяных огней, красноватый блеск которых отражается на правильных, но мрачных лицах этих азиатов, на многоцветных материях, на развевающихся флагах, на стенах мечети; где красуется толпа женщин, сидящих на корточках или стоящих под длинными покрывалами, имеющими отверстия только для глаз. Все это резко выделяется на фоне зелени плюща, покрывающего стены, и листьев огромных чинар у балконов.

Галерея, устроенная вокруг двора, блистает зеркалами и люстрами.

Фонтан посреди двора окружен разноцветной толпой людей, которые, жадно черпая воду пригоршнями, стараются утолить мучительную жажду.

Наконец, присоедините ко всему этому меланхолический серп луны, — символ исламизма — показывающийся из-за облаков, сквозь дым нефти, и как будто глядящий с видом удивленным и более обыкновенного бледным и печальным на своих поклонников, смешанных с христианами.

Все это имеет фантастически живописный вид, ни с чем не сравнимый в своей необычности.

Такова общая схема, сюжет этого праздника, частности же его могут быть, например, такими: из непокрытой головы ребенка струится кровь — в знак покаяния отец надрезает ему кожу черепа. Возле ребенка семидесятилетний старик с крашеной бородой, размахивающий кинжалом; далее татарин, покрытый пылью и грязью, кокетливо окропляет себя розовой водой.

Вдруг представление, длившееся десять дней, как одна непрерывная битва, возобновляется с большим оживлением: сражение было только прелюдией.

Хусейн призывает Аллаха в свидетели своей правоты. Напрасно его жены и сын стараются укротить его ярость; он никого не слушает, выхватывает саблю и бросается на Омара. В эту минуту Мусселим, зять Хусейна, падает мертвым. Хусейн взваливает его труп на коня и привозит его женам — их играют переодетые мужчины, — которые принимаются неистово реветь. Вопль их вызывает рыдания из всех рядов зрителей.

Наконец, Хусейн, убив своей рукой 1940 неприятелей, крайне утомляется. Он сам нуждается в отдыхе и спешит напоить водой из целебного фонтана своего сына, страдающего болями в груди. Чахотка юного Хасана, конечно, выдумана татарскими авторами.

Хусейн берет Хасана на руки и пускается верхом во весь опор к фонтану; но не успел он достигнуть цели, как раздается страшный залп из ружей, и Хасан смертельно ранен на руках своего отца. При этом несчастье крики, слезы и рыдания удваиваются, прекращаясь только на минуту — по случаю прибытия нового совершенно незнакомого лица. Это посланец из Медины с письмом. Он пришел справиться о здоровье Хусейна. Минута, как видите, избрана довольно неудачно, а потому Хусейн в ответ показывает ему на трупы несчастных Хасана и Мусселима.

Неожиданно на сцене появляются двенадцать мальчиков с черными лицами, они раздражены жестокостью врагов Хусейна и пришли с предложением своих услуг несчастному отцу. Хусейн — слишком благочестивый магометанин, чтобы якшаться с чертями, — отвечает, что благодаря Магомету он не нуждается ни в чьей помощи, кроме своей правоты и сабли. Едва он произнес этот гордый ответ, как выстрел сваливает его с коня.

Если печаль была велика по случаю смерти сына и зятя, то вообразите, что должно происходить при смерти отца. Сверху, снизу, справа, слева, из центра, со всех сторон раздались неописуемые рыдания, стоны, вопли, и всего любопытнее то, что из всех глаз текут непритворные слезы, трогающие до того, что даже барс спускается с соседних скал и также приходит оплакивать смерть Хусейна.

За ним идут ангелы, облаченные в белую одежду, с большими крыльями и в папахах. Ангелы спускаются по ступеням двух лестниц, чтобы унести на небо душу праведника.

В эту минуту в глубине сцены начинают бурно колыхаться веера из павлиньих перьев. Впрочем, это небесное явление не мешает Омару овладеть богатой атласной мантией мертвеца и увести в плен жен Хусейна.

Вот как заканчивается необыкновенная драма, которая на протяжении десяти дней занимает народ до такой степени, что оставляются все дела.

Мужчины, женщины, дети и старики проводят всю ночь на спектакле и отправляются спать только под утро. Разумеется, в эти десять дней, благодаря кинжальным ударам и выстрелам из ружей образуется порядочное количество убитых в честь Хусейна и его сына. Эти люди считаются мучениками, которые одним прыжком воспаряют с этой жалкой земли в неизреченный рай Магомета.

Глава XXVI
Прощание с Каспийским морем

Нам осталось ознакомиться с двумя местами: одно в самом Баку, другое в его окрестностях. Речь идет о ханском дворце, построенном Шах-Аббасом Вторым, и о Волчьих воротах.

Ханский дворец — творение арабской архитектуры — лучшей ее эпохи — построен в 1650 году тем самым Аббасом Вторым, который, завоевав Кандагар и после этого приняв с почестями в своем государстве Шардена и Тавернье[186], без которых он был бы у нас совершенно неизвестен, умер тридцати шести лет от роду.

Дворец совершенно заброшен, сохранилась лишь одна передняя с великолепными украшениями и один очень любопытный зал. Он называется залом Суда. В центре зала вырыта подземная темница. Говорят, что ее отверстие — восемнадцать футов в поперечнике — когда-то закрывалось колонной. Если кого-либо приговаривали к смерти и желали, чтобы казнь совершилась втайне, то приговоренного приводили в зал Суда, сдвигали колонну, ставили осужденного на колени и одним взмахом меча сносили ему голову, которая, если палач был искусен, скатывалась прямо в яму. Затем туловище уносили, колонну ставили на прежнее место, и дело с концом. Уверяют, что эта тюрьма соединялась подземным ходом с мечетью Фатьмы.

Что касается Волчьих ворот, то это — странное отверстие в пяти верстах от Баку, образовавшееся в скале и выходящее на долину, имеет большое сходство с одним из уголков Сицилии, опустошенным Этной. Лишь только Этна со своими лавами, расходящимися по всем направлениям, может дать представление об этой грустной картине. Лужи стоячей воды, пропасть между двумя высокими горами без всяких следов растительности — это вид Волчьих ворот…

После маленького путешествия, о котором мы рассказали, мы покидали Баку. Наши экипажи ожидали у ворот дома г-на Пигулевского.

Позавтракав, простились со всеми нашими знакомыми, собравшимися проводить нас, и поехали. Оставляя Баку, мы повернулись спиной к Каспийскому морю, которое я вовсе и не предполагал увидеть, читая описание его в сочинениях Геродота, самого верного из всех древних авторов, говоривших о нем, а также Страбона, Птоломея, Марко Поло, Дженкенсона[187], Шардена и Стрейса.

Мы повернулись спиной к этому морю, о котором во всяком случае я никогда не намеревался сожалеть и с которым, однако, мнежаль было расстаться, ибо море имеет в моих глазах невыразимую прелесть, оно привлекает улыбкой своих волн, прозрачностью голубых вод. Оно часто сердилось на меня, и я видел его во гневе, но тогда-то я и находил его более прекрасным и улыбался ему, как улыбаются любимой женщине, даже когда она в исступлении. Но я никогда не проклинал его; если бы я даже был царем царей, и оно разрушило бы мой флот, то я все равно не решился бы наказывать его. Вот почему я вверялся ему иногда полностью, будучи убежден, что оно мне тоже не изменит.

Не все Далилы обрезают волосы любовнику, засыпающему на их коленях.

Сколько раз между морем и мною была только доска, на которую опирались мои ноги и редко случалось, чтобы я, наклонясь за борт лодки, носившей меня по беспредельному и движущемуся горизонту, не мог ласкать рукой кудрявые вершины его волн.

Сицилия, Калабрия, Африка, острова Эльба, Монте-Кристо, Корсика, Тосканский архипелаг, весь Липариотский архипелаг видели меня пристающим к их берегам на лодках, принимаемых за ладьи моего судна, и когда принимавшие меня, вопросительно озирая пустой горизонт, с удивлением спрашивали: «На каком корабле вы прибыли?», когда я указывал им на мою лодку — слабую морскую птицу, качающуюся на волнах — не было никого, кто бы не сказал мне: «Вы более чем неблагоразумны — вы безумец».

Видно, они не знают, что в природе не существует абсолютной бесчувственности; греческие поэты, воспевавшие все чувственные удовольствия, очень хорошо поняли это, когда заставили нимф похитить Гелу, а Феба каждый вечер спускаться в перламутровый дворец Амфитриды.

В лице Каспийского моря я приобрел нового друга. Мы провели вместе почти целый месяц; мне говорили только о его бурях, а оно показало лишь улыбку. Один только раз в Дербенте, как кокетка, хмурящая брови, оно заволновалось своей широкой грудью и обложило себя пеной, как бахромой; но на другой день оно сделалось еще красивее, приятнее, тише, прозрачнее и чище.

О, море Иркании! Немногие поэты видели тебя: Орфей остановился в Колхиде; Гомер не дошел до тебя; Аполлоний Родосский никогда не переступал Лесбоса; Эсхил приковывает своего Прометея к Кавказу; Вергилий останавливается у входа в Дарданеллы; Гораций бросает свой щит, чтобы бежать, кратчайшим путем возвращается в Рим, воспевая Августа и Мецената; Овидий едва видит в своей ссылке Эвксинский понт; Данте, Ариосто, Тасс, Ронсар, Корнель не имели о тебе понятия, Расин воздвигает алтарь своей Ифигении в Авлиде, а Гимон де ла Тушь своей Ифигении храм в Тавриде; Байрон бросает якорь в Константинополе; Шатобриан черпает из Иордана воду, которая освежит чело последнего наследника Людовика Святого; пилигримство Ламартина оканчивается только на берегах Азии, у подножья креста, но не Христова; Гюго, неподвижный, как скала, уходит в море во время бури, но останавливается на первом обрыве, встречаемом им на пути. Марлинский — первый поэт, который видит и влюбляется в тебя; ты становишься пламенем для него, вышедшего из ледников Байкальского озера; он так же, как и в минуту разлуки с тобой сожалеет и оплакивает тебя; твои берега оказали ему гостеприимство, он любил и страдал на них; он смотрел на тебя с могилы Ольги Нестерцовой глазами, полными слез; подобно мне, расставаясь с тобой, он прощался навеки; он отправлялся умереть, — кто знает, может быть, очиститься — в лесах Адлера, где не отыскался даже его труп.

Ты, море Аттилы, Чингисхана, Тамерлана, Петра Великого и Надир-Шаха, сохранило ли воспоминание о его прощальных речах? Я сейчас перескажу тебе их на языке, который ты редко слышишь. Я перескажу их потому, что он принадлежит поэту, неизвестному у нас[188].

…Подумаешь, что эти страницы написаны Байроном.

Сколько будет зависеть от меня, я постараюсь устранить это забвение, которое, по моему мнению, выглядит почти святотатством.

Глава XXVII[189]
Шемаха

11 ноября русского стиля (нашего 23 ноября) почти в восьми верстах от Баку, обернувшись в экипаже, я окончательно простился с Каспийским морем.

Мы решили проехать в день сто двадцать верст — а по кавказским масштабам это огромное расстояние — и ночевать в Шемахе — этой древней Шумаки.

Проехав полпути, мы встретили офицера, который по приказу шемахинского вице-губернатора (губернатор[190] был в Тифлисе) ехал нам навстречу с конвоем.

Уже несколько дней лезгины стали чаще спускаться с гор.

Для нас опять наступили прекрасные дни Хасав-Юрта, Чир-Юрта и Кизляра. Этот офицер, в распоряжении которого были станционные смотрители, заставил их давать нам лошадей, невзирая на ночное время. Без него мы были бы вынуждены прекращать путь в шесть часов вечера; но мы продолжали его и прибыли в Шемаху в полночь. Здесь нас ожидал дом с камином и с зажженными свечами, освещавшими превосходные канапе, отличные ковры и ужин на столе.

После ужина меня отвели в комнату, где уже стоял письменный стол с бумагой, свечами, перьями и острым ножичком. Даже те, которые меня знают двадцать лет, не распорядились бы лучше или, по крайней мере, так кстати.

Три картины украшали эту комнату: «Прощание в Фонтенбло», «Чумные в Яффе», «Сражение при Монтеро»[191]. Я спал не в постели, как у Дондукова-Корсакова и Багратиона, а на прекрасном ковре.

На рассвете следующего дня явился с визитом полицмейстер. Он предложил свои услуги. Я уже прежде знал, что в городе много любопытного и потому просил полицмейстера показать Шемаху.

Мы вышли вместе.

Первое, что поразило, это стадо баранов, пасшихся на крыше. Крыша была покрыта землей, и ее участки, заросшие травой, были похожи на — ни более, ни менее — лужайку в Версале. Бараны щипали траву; как они влезали туда и спускались обратно, я не представляю.

Город разделен на нижний и верхний.

Мало найдется городов, которые бы так страдали, как Шемаха. На протяжении трех месяцев в низменной части царствует жестокая лихорадка, от которой умирают.

Чем выше, тем падает ее заразность.

Прибавим к этому частые землетрясения.

Шемаха никогда не может сказать сегодня, будет ли она существовать завтра. Между лихорадкой и землетрясением та лишь разница, что лихорадка перемежается, а землетрясение почти беспрерывное.

Однако лихорадка и землетрясение не самые главные враги Шемахи: из всех ее бичей человек был ужаснейшим. Шемаха была столицей Ширвана, который слыл некогда богатым ханством, приносившим своему хану несколько миллионов дохода. Она имела сто тысяч жителей вместо нынешних десяти тысяч.

— Слыхал ли ты, — спросил я однажды Эль-Мокрани, арабского вождя, слывшего среди алжирских племен за ученого, — о древних и благородных городах, построенных из бронзы и гранита: о Сузе, Персеполисе, Вавилоне, Мемфисе, Бальбеке и Пальмире?

— Веревка, поддерживающая мою палатку, — заметил он, — всего-навсего только веревка, но и она пережила их: вот все, что я о них знаю.

Невозможно лучше выразить смысл этих слов, заключающих в себе прославление кочевой жизни и осуждение — оседлой.

Вольтер в своей «Истории Петра Великого» — жалком сочинении посредственного автора — уверяет, что Шумаки была древней столицей Мидии и резиденцией того самого Кира, сына Камбила и Манданы, который возвратил Персии независимость, покорил мидийцев, заставил побежденных провозгласить себя государем, разбил Креза в Тимбрее, овладел Сардами и всей Малой Азией, взял Вавилон, отвел Евфрат и сделался столь могущественным после того, как наследовал своему дяде Киаксару, что он и преемники его приняли название «великих государей». Его империя в то время включала в себя Вавилон, Сирию, Мидию, Малую Азию и Персию.

Как умер победитель? Куда исчез этот колосс?

Ксенофонт говорит, что он скончался в глубокой старости на руках своих детей. Геродот же — сын басни и отец истории — рассказывает, что при вторжении в пределы массагетской царицы Томиры и после убийства ее сына, Кир был взят ею в плен, и эта женщина, играя роль древней Немезиды, в отмщенье велела отрубить ему голову и потом сама погрузила ее в вазу, наполненную кровью, говоря: «Насыться, наконец, кровью, ты, который всю жизнь жаждал ее».

Если это действительно было, то имя Кира, даваемое древними Куре, может послужить историческим свидетельством в пользу сочинения Вольтера.

Д’Анвилль[192], больше ученый, чем автор «Философского словаря», более положительный, нежели Геродот, полагает, что Шумака, — мы держимся татарского произношения, — как по своему географическому положению, так и по тождеству названия это древняя Мамашия Птоломея.

Олеарий находился в этой стране с 1635 года в составе того самого знаменитого голштинского посольства, секретарь которого сошел с ума, просидев на дереве всю ночь под вой шакалов. Тогда Шумака была во всем своем блеске; она, как транзитный город, служила пунктом соединения с западом, югом и востоком.

К несчастью, в результате какой-то ссоры русские купцы были перерезаны ее жителями. Это происшествие подало повод к войне между Россией и Персией.

Петр Великий двинулся на Шумаку, взял город, опустошил и превратил его со всеми окрестностями в развалины.

Потом следуют вторжения, театром коих была Персия, междоусобные войны, моровая язва, требующая своего права гражданства в распадающихся империях и разрушающихся городах — из-за всего этого в 1815 или 1816 годах древнее и прежде цветущее население Шумаки состояло только из двадцати пяти — тридцати тысяч человек.

Видя непрерывное ослабление населения, частые землетрясения и жестокую лихорадку, последний хан принудил всех жителей Шумаки бросить остатки города и следовать за ним в крепость Фитай, — род орлиного гнезда, где он надеялся, что ни один из упомянутых врагов не может на него напасть.

Город совершенно опустел; во время посещения его кавалером Гамба в 1817 году, в нем не оказалось ни одного потомка тех ста тысяч жителей, которые видели вступление Петра Первого в Шумаку — их заменили шакалы. Зато Гамба отведал барана, за которого заплатил четыре франка, да и того с трудом привели откуда-то за восемь верст.

В конце 1819 года хан, который с вершины своей скалы Фитая еще беспокоил Россию, был обвинен в интригах против нее и получил от генерала Ермолова приказание отправиться в Тифлис. Считая недостойным своего княжеского звания вступить в объяснения или действительно чувствуя, что совесть его нечиста, хан бежал в Персию, оставив русским свое ханство, свою крепость и своих подданных.

Тогда генерал Ермолов дозволил последним поселиться в покинутом городе. Караван эмигрантов вступил в его стены. Уцелевшие дома были заняты: остальные продолжали спокойно рушиться.

Но если город пострадал от всех этих треволнений, то еще больше пострадали окружавшие его плодоносные равнины, которые по словам очевидца, немца Гюльденштедта[193], были некогда покрыты виноградными садами и шелковичными деревьями. Не осталось дерева, на которое виноградная лоза могла бы опереться и питательные листы которого могли бы кормить драгоценных червей, составляющих ныне почти единственное богатство Шемахи.

Мы осмотрели базар: он занимает целую улицу. Там продают прекрасные ковры и шелковые ткани, хотя и первобытного вкуса.

Я забыл сказать, что утром, вступая в верхний город, мы встретили коменданта возле развалившегося фонтана, срисованного Муане. Узнав о нашем прибытии, он шел пригласить нас к себе.

Нас приняли его жена и сестра. Жена молодая и хорошенькая, сестра премилая особа, объясняющаяся очень хорошо по-французски. Не странно ли, в полутора тысячах миль от Парижа жить в доме, украшенном картинами, изображающими Монтеро, Яффу и Фонтенбло, и завтракать в кругу русского семейства, говорящего по-французски?

С нас взяли слово возвратиться к ним на обед, и мы, верные обещанию, явились в три часа.

Потом комендант, г-н Охицинский, превосходный человек, веселый и здоровый шестидесятилетний старик, водил нас по городу.

Во время прогулки по базару богатый шемахинский татарин Махмуд-бек позвал нас на персидский ужин и на вечер с баядерками. Шемахинские баядерки сохранили известность и славу не только в Ширване, но и во всех кавказских провинциях. Давно уже нам говорили об этих прекрасных жрицах отправляющих разом два служения.

— Не забудьте взглянуть на баядерок в Шемахе, — напомнил князь Дондуков-Корсаков.

— Не забудьте взглянуть на баядерок в Шемахе, — продолжил Багратион.

— Не забудьте взглянуть на баядерок в Шемахе, — повторяли в Баку.

Баядерки — остаток владычества ханов. Это придворные танцовщицы. К несчастью, подобно персам, в целой Шемахе остались лишь три баядерки: две женщины и один мальчик. Четвертая — красавица — оставила город после происшествия, наделавшего много шуму в Шемахе.

Ее звали Сона.

В ночь с 1 на 2 марта лезгины пробрались в дом прекрасной Соны с намерением обокрасть ее. Она очень любила свое искусство, поэтому и ночью вместо сна неутомимая танцовщица повторяла любимые па, которыми всегда производила большой фурор. Репетитором был ее двоюродный брат по имени Наджиф Исмаил оглы.

Оба они, несмотря на то, что были крайне заняты хореографией, услыхали громкий шум в соседней комнате. Храбрец Наджиф бросился туда с кинжалом в руке. Сона, услышав крик — один из тех криков, которые испускает душа, покидая тело, бросилась в комнату, споткнулась о труп Наджифа и была схвачена четырьмя лезгинами. Один из них был опасно ранен.

Они отняли все драгоценности и дорогие украшения, сорвали с прекрасной Соны одежду, оставив только рубашку с шароварами. Потом несчастную связали и, заткнув рот, бросили в постель.

На другой день дверь баядерки не отворялась. Соседи тоже слышали возню и крики у милой Соны, но соседи баядерки не обращают на это особого внимания.

В одиннадцать часов утра дверь, остававшаяся запертой, стала их тревожить. Они дали знать полиции: дверь взломали. В первой комнате нашли Наджифа, убитого тремя ударами кинжала, во второй на постели Сону, связанную и с заткнутым ртом.

По отрезанной правой руке Наджифа тотчас узнали, что убийство совершено лезгинами, которые имеют обыкновение отрубать не головы, как это делают чеченцы и черкесы, а только руки, которые удобнее класть в карман. Мы уже говорили об этом обычае лезгин и почти всех племен, живущих на южном склоне Кавказа, как, например, тушин — подданных России и притом христиан.

Пока полиция собирала у Соны показания о происшествии, на улице вдруг раздались крики «Лезгины! Лезгины!» В одно мгновенье татарская милиция была на ногах.

(Эта милиция и лезгины напоминают рассказанную уже историю о собаке и кошке, изображавших турок и русских, и которых русский офицер в свободное от занятий время натравливал друг на друга, чтобы насладиться их ожесточенной дракой.)

Татары вскочили на коней, схватив ружья, шашки и кинжалы, и пустились, как голодные борзые, преследовать своих смертельных врагов.

Они их обнаружили за версту от города в пещере горы Дашкесан. Лезгин же, тяжело раненный Наджифом, не мог добраться даже до пещеры и тем самым навел татар на следы своих товарищей. Разбойники отчаянно защищались, потом пошли в атаку и отразили нападающих но когда их оттеснили, они вынуждены были бежать в другую пещеру, называемую Кизе-кала в трех верстах от города.

Там началась методичная осада, продолжавшаяся шесть часов; десять или двенадцать милиционеров были убиты и ранены.

Наконец у лезгин кончились патроны, завязался рукопашный бой, и они были взяты. Все ими похищенное было найдено.

Популярность, которую доставило красавице Соне это происшествие, сильно повредила ее репутации. Она имела в городе многих учеников: каждый думал, что он один упражняется с ней. Но двоюродный брат, убитый у нее в столь поздний час ночи, не оставлял никакого сомнения насчет ее особенного к нему расположения, так дорого стоившему бедному Наджифу.

Прелестная Сона, обесславившая себя, вынуждена была оставить город. В одно прекрасное утро дверь ее дома так же долго не отворялась, как и в первый раз: полиция явилась освидетельствовать ее жилище, но в нем не оказалось ни души: никто не знал, что случилось с очаровательной Соной.

Так как после нее труппа оставалась в составе трех женщин, — а это число, особенно в персидских, танцах, считается кабалистическим и священным, — то восхитительная Сона была заменена мальчиком, переодетым в женское платье. Таким образом труппа баядерок была пополнена и, странное дело, эта реформа не только не повредила ее хореографическому искусству, но оживила и сделала его более привлекательным.

Какой смешной народ эти татары!

Вечер был назначен на восемь часов. Между тем, у г-на Охицинского с нас взяли слово, что в каком бы часу не кончился этот вечер, мы возвратимся в крепость, где нас ожидал бал не в персидском духе, а во французском.

Мы явились к Махмуд-беку.

Дом его одно из самых очаровательных персидских зданий, какие я видел от Дербента до Тифлиса, а я видел их много, не считая даже, в этом последнем городе, дома г-на Аршакуни, откупщика Каспийской рыбной ловли, который уже потратил на постройку два миллиона рублей, а дом все еще не завершен.

Мы вошли в залу, полностью убранную в восточном духе. Ее простые, но богатые украшения невозможно описать.

Все гости сидели на атласных подушках с золотыми цветами, покрытых тюлевыми наволочками, что придавало самым ярким краскам чрезвычайную приятность и нежность; в глубине, во всю длину огромного окна, сидели три танцовщицы и пять музыкантов. Понятно, что для местного танца нужна особая музыка.

Внешность одной из баядерок была малопривлекательной; другая же, по-видимому, когда-то славилась красотой, но красота ее могла сравниться лишь с чрезмерной красотой осенних цветов; она очень напоминала мадемуазель Жорж[194], с которой я познакомился в 1826 или 1827 году и которая соблазнила многих коронованных особ. Правда, мадемуазель Жорж много путешествовала, а прекрасная Ниса, напротив, постоянно оставалась в Шемахе.

Ниса была разрисована, как все женщины Востока: брови ее были похожи на два мрачных великолепных свода, под которыми блестели восхитительные глаза. Правильный нос идеально покоился на ротике со сладострастными губками, красными как коралл и скрывавшими маленькие и белые, как жемчуг, зубы. Густые пряди роскошных черных волос выбивались из-под бархатной шапочки. Сотни татарских монет украшали шапочку и ниспадали каскадами по волосам, осыпая плечи и грудь новой Данаи золотым дождем. На ней был шитый золотом жакет из красного бархата, длинное газовое покрывало и атласное белое платье. Ножек не было видно.

Вторая баядерка, уступавшая первой в красоте, уступала ей и в наряде. Третью — заменял мальчик, хорошенький, как девочка.

Музыканты подали знак. Оркестр составлялся из барабана на железных ножках, похожего на исполинское яйцо, разрезанное пополам; из бубна, имеющего сходство с нашим; из флейты, похожей на древнюю тибицину; из мандолины с металлическими струнами, на которых играют пером; наконец, из чонгура на железной ножке, с шейкой, двигавшейся в левой руке музыканта, поэтому чонгур водит струнами по смычку, а не наоборот.

Все это производит бешеный шум, не очень мелодичный, но довольно оригинальный.

Первым встал мальчик с медными кастаньетами и начал танцевать. Он имел большой успех у татар и персов, т. е. у большинства публики.

Затем поднялась вторая баядерка и, наконец, Ниса.

Восточный танец одинаков везде. Я видел его в Алжире, Константине, Тунисе, Триполи, Шумаке. Всюду одно и то же более или менее быстрое топанье ногами, движение колен — качества, которые у прекрасной Нисы показались мне доведенными до совершенства. Я имел нескромность просить, чтобы исполнили «танец пчелы»: но мне заявили, что он исполняется только в небольшом приятельском кругу. Я взял назад свое предложение, которое, впрочем, нисколько не оскорбило Нису.

Балет был прерван ужином. Самое оригинальное кушанье было — плов с цыпленком и гранатами, с сахаром и салом. Несчастье всякой кухни, за исключением французской, состоит в том, что они имеют вид кухни случайной. Одна только французская кухня есть нечто продуманное, научное, гармоничное. Как и всякая гармония, кухня имеет свои общие законы. Лишь варвары не знают и не пользуются нашими музыкальными законами. По моему мнению, самая дикая музыка это калмыцкая. Но самая ужасная кухня — русская, потому что внешне она цивилизованная, а фундамент ее варварский. Русская кухня не только не настраивает в пользу блюд, но маскирует их и обезображивает. Вы думаете, что едите мясо, а оказывается, что это — рыба; вы думаете, что кушаете рыбу, а это каша или крем.

Ученый г-н Греч составил грамматику русского языка, который до Греча не имел грамматики. Я бы желал, чтобы какой-нибудь гастроном, своего рода Греч, составил словарь русской кухни.

После ужина, изобиловавшего разного рода винами (хозяин дома и несколько строгих блюстителей закона Магомета пили только воду), снова начался балет. Впрочем, спешу оговориться, что он не выходил за пределы правил приличия. Я бывал в Париже на маклерских балах, которые по окончании ужина в три часа утра более оживлялись, чем наш бал с баядерками в Шемахе.

Правда, в Париже все пьют вино — даже гурии.

Уже за полночь мы явились к коменданту. Бал был в разгаре, но казался скучным: за исключением двух безбородых кавалеров, девицы танцевали одна с другой. Мы привезли с собой несколько кавалеров и в том числе прекрасного грузинского князя — брата отсутствующего губернатора.

Грузины, по моему мнению, не только первые красавцы на свете, но еще и костюм их восхитителен. Он состоит из остроконечной черной бараньей шапки, верх которой загибается внутрь она имеет форму персидской, но наполовину ниже ее; из чохи до колен, с открытыми и висячими рукавами которые застегиваются у кисти руки, из вышитого золотом атласного бешмета, рукава которого выходят из открытых рукавов чохи: из широких шелковых шароваров, края которых заложены за сапоги а la paulaine, с бархатными и золотыми узорами, соответствующими костюму.

На нашем князе была чоха гранатового цвета, подбитая светло-голубой тафтой; белый атласный бешмет, обшитый золотым позументом, и шаровары неопределенного цвета. Пояс с золотой чешуей сжимал его стан, кинжал с рукояткой из слоновой кости, оправленной в серебро с золотой насечкой и в ножнах с такой же оправой под чернью, висел на поясе. Прибавьте к этому волосы, брови и глаза, черные как смоль, цвет лица нежный, зубы глазуревые.

Князь рекомендовал нам своего дядю и двоюродного брата, живущих в Нухе. Впрочем, мы были уже им рекомендованы. Дядя — полковник князь Тарханов, нухинский начальник[195], гроза лезгин. Двоюродный брат — князь Иван Тарханов.

Багратион, если припомните, уже говорил о них.

В три часа утра я ускользнул из залы в переднюю, а оттуда на улицу и опрометью, опасаясь преследований, направился в свою казенную квартиру. Уже давно мне не случалось возвращаться с бала в три часа утра и, думаю, что Шемаха в первый раз видела европейца, так запоздавшего.

Глава XXVIII
Шамиль, его жены и дети

Конечно, возвращаясь с такой поспешностью, я не бежал из дома, где так хорошо был принят, и от хозяев, к которым питаю глубокую признательность; но, как предводитель нашей путешествующей группы, я думал о следующем дне.

На другой день, если выехать пораньше, загонять коней и принуждать всевозможными способами ямщиков, можно было прибыть в Нуху ночью.

Человек предполагает — бог располагает.

 

Едва я вступил в комнату, как начали стучаться ко мне в дверь.

Я вспомнил о лезгинах прекрасной Соны, думая, что только они могли решиться нанести визит в этакую пору. Я схватил кинжал, осмотрел карабин и стал ждать.

Оказалось, что это был наш комендант, который, заметив мое отсутствие, бросился за мной. Он явился упрашивать от имени своей жены и сестры, чтобы я не уезжал, не позавтракав с ними.

Я настаивал на своем желании прибыть в Нуху как можно скорее, но ему удалось отговорить меня обещанием познакомить с офицером, побывавшем в плену у горцев. Этот офицер мог дать подробные сведения — точные и неоспоримые — о Шамиле, которого хорошо знал. Я не мог не уступить такому искушению.

Кроме этого, было еще одно обстоятельство: Махмуд-бек, которому я говорил о моей страсти к соколиной охоте, тайком предупредил губернатора, чтобы он снарядил на следующий день двух лучших сокольников с такими же соколами.

В двадцати верстах от Шемахи было место, богатое фазанами и зайцами; там мы могли поохотиться часа два.

Наш достойный и добрый комендант не знал, что еще придумать, чтобы удержать гостей хотя бы на день. Однако мешало некое обстоятельство. Я ссылался на желание Муане прибыть в Тифлис как можно скорее, хотя, признаюсь, предложение коменданта было мне по сердцу; но он отвечал, что дело с Муане уже улажено.

С тех пор нечего было более возражать. Мы условились позавтракать в девять часов, отправиться в одиннадцать и поохотиться с часу до трех. Затем в этот же день мы могли добраться до Турманчая, где и заночевать.

Вот почему в девять часов утра мы уже были у коменданта. Там нашли обещанного русского офицера, прекрасно говорившего по-французски; ему лет сорок-сорок пять.

Взятый в плен около Кубы, он был уведен в горы и доставлен к Шамилю. Сначала за него требовали двенадцать тысяч рублей, а потом снизили до семи тысяч. Семейство и друзья офицера собрали три с половиной тысячи рублей, а граф Воронцов — тогдашний кавказский наместник — добавил остальное.

На протяжении пятимесячного плена офицер видел Шамиля почти два раза в неделю.

Вот что он рассказал об имаме.

Шамилю 50–58 лет. Как все мусульмане, которые, за неимением метрических свидетельств, считают свои лета только приблизительно, руководствуясь воспоминанием о важных происшествиях в своей жизни, Шамиль также не ведает своего настоящего возраста. На вид ему можно дать меньше сорока.

Рост высокий, лицо кроткое, спокойное, важное, чаще имеющее меланхолический вид. Впрочем, черты его лица доказывают, что они могут выражать самую сильную энергию. Цвет лица его бледный, резко обозначающий брови и почти черные глаза, которые, по азиатскому обычаю (наподобие отдыхающего льва) он держит полузакрытыми; у него рыжая, лоснящаяся борода, красные губы и правильные маленькие зубы, белые и острые, как у шакала; руки его, о которых, по-видимому, он очень заботится — небольшие и белые; походка медленная, степенная.

С первого взгляда можно угадать в нем человека высшего достоинства, человека, созданного повелевать.

Его обычный костюм составляет черкеска из зеленого или белого лезгинского сукна. На голове он носит папаху из белой, как снег, овчины. Папаха обвита тюрбаном из белой кисеи, конец которой висит сзади. Верхняя половина папахи покрыта красным сукном с черной верхушкой.

На его ногах нечто типа штиблетов из красного или желтого сафьяна. Помимо этого костюма он надевает в холодную погоду шубу малинового сукна, подбитую черными смушками. Торжественно отправляясь в мечеть по пятницам, он облачался в длинное белое или зеленое платье; остальная часть его костюма ничем не примечательна.

Он красиво сидит на коне и смело преодолевает даже наиболее трудные места, способные вызвать у самых отважных всадников головокружение.

Отправляясь на сражение, он вооружается кинжалом, шашкой, двумя заряженными пистолетами и одним заряженным ружьем. При нем постоянно находятся два мюрида — каждый с двумя заряженными пистолетами и одним ружьем; в случае смерти одного из них новый мюрид заступает его место.

Шамиль отличается чрезвычайно высокой нравственностью и строго наказывает других за слабости.

Рассказывают историю, которая подтверждает изложенное выше. Бездетная вдова-татарка и, следовательно, совершенно свободная в своих поступках, жила с лезгином, обещавшим на ней жениться. Она забеременела; Шамиль, узнав об этом, велел отрубить голову обоим. Я видел у кавказского наместника князя Барятинского секиру, использовавшуюся в этой экзекуции и захваченную в плен в последнем походе.

Воздержанность Шамиля в пище доходит до невероятности. Он питается только пшеничным хлебом, молоком, плодами, рисом и чаем, редко ест мясо.

У него три жены. Была еще одна, мать старшего его сына Джемал-Эддина, но по взятии ребенка русскими в аманаты[196], при осаде Ахульго, в 1839 году мать умерла от печали. Она называлась Патимат; после нее остались дети: Хаджи-Магомет, которому теперь около двадцати трех лет; Магомет-Шафи — двадцати пяти лет; Нанизета — одиннадцати лет и дочь, названная по имени матери, Патимат — двенадцати лет.

Три другие его жены — Зайде, Шуанета и Аминета (с последней он недавно развелся из-за ее бесплодия).

Зайде — дочь престарелого татарина, который, как говорят, воспитал Шамиля и к которому Шамиль питает особую привязанность. Этот старик называется Джемал-Эддин. Шамиль дал его имя своему любимому сыну.

Зайде двадцать девять лет. После смерти Патимат она сделалась первой женой Шамиля и следовательно, старшей над остальными. Все дети имама и служители повинуются ей, как самому имаму. Она хранит ключи и раздает съестные припасы и платье.

Шамиль имеет от нее двенадцатилетнюю дочь удивительной красоты с чрезвычайно развитым умом, но у нее кривые и безобразные ноги; она называется Наваджат. Имам любит всех своих детей до беспамятства, но к Наваджат он питает более нежную и сострадальческую любовь, нежели ко всем другим. Хотя она бегает как мальчик и скачет на своих кривых ногах с необыкновенной ловкостью, Шамиль носит ее всегда на руках. Наваджат когда-нибудь подожжет аул, потому что она получает особое удовольствие в том, чтобы утащить из очага или из печки пылающую головешку и бегать с ней по балкону.

Когда Зайде бранит ее, Шамиль удерживает мать, говоря: «Оставь ее, бог неразлучен с теми, на которых он запечатлевает какой-нибудь знак, и если эти им отмеченные люди непорочны, то с ними не случается несчастий».

Шуанете, второй жене Шамиля, тридцать шесть лет; она среднего роста, очень миленькая, нос обыкновенными формами; у нее прелестный ротик, прекрасные волосы, белое тело, но руки толстые, а ноги неуклюжие. Она дочь богатого моздокского армянина. Двадцать лет назад Шамиль напал на Моздок похитил Шуанету со всем семейством[197] и привез ее с отцом, матерью, братьями и сестрами в Дарго, где тогда была его резиденция. Потом Дарго был взят и разрушен графом Воронцовым, и Шамиль удалился в Веден (ныне Ведено — М. Б.). Армянский купец предлагал за себя и за свое семейство выкуп в сто тысяч рублей.

Шамиль влюбился в Шуанету, которая до того называлась Анной. Он не согласился даже на полмиллиона, но предложил свою руку девушке и свободу ее семейству. Анна со своей стороны вовсе не питала отвращения к имаму и ответила согласием на его предложение. Тогда ей было шестнадцать лет.

Семейство было освобождено.

За два года она изучила Коран, отказалась от армянской религии и сделалась женой Шамиля, давшего ей имя Шуанета. Потеряв отца и мать, она вытребовала часть принадлежавшего ей наследства и отдала его Шамилю.

Шуанета служит ангелом-хранителем пленникам и особенно пленницам Шамиля; знаменитые пленницы — княгини Чавчавадзе и Орбелиани — нашли в ней покровительницу, ей они обязаны всеми утешениями, какие только власть Шуанеты могла доставить в их положении.

Третья жена Шамиля Аминета; ей двадцать пять лет; она бездетна. Это вменяли в вину бедной женщине, более красивой и более молодой, чем две другие; она сделалась объектом их ревности — особенно со стороны Зайде, которая беспрерывно упрекала ее в бесплодии, из злости приписывая его недостатку ее любви к Шамилю.

У нее круглое лицо, большой рот, украшенный настоящими перлами, ямочки на щеках и подбородке типа тех, которые поэт восемнадцатого столетия не преминул бы сравнить с «гнездами любви», — все это придает ее вздернутому носику еще более лукавое выражение.

Родом она татарка и похищена в пятилетнем возрасте; мать, не имея возможности выкупить ее, просила дозволения разделить неволю своего ребенка; эта милость ей была оказана.

Гарем имама включает в себя, помимо указанных жен, старуху по имени Бакко, бабушку Джемал-Эддина, которого Шамиль потерял ныне во второй раз, и мать Патимат. Она имеет отдельное помещение, отдельный стол и хозяйство, между тем как другие женщины едят вместе.

Три супруги Шамиля не только не имеют никакого отличия между собой, но ничем даже не отличаются от жен наибов. Лишь им одним позволено тревожить Шамиля, когда он на молитве или на совете со своими мюридами.

Последние приходят со всех концов Кавказа на совещание с имамом, гостят у него, сколько им заблагорассудится, но он не разделяет с ними трапезы.

Само собой разумеется, что гость, кто бы он ни был, не осмелится переступить порог гарема.

Любовь трех жен — это название на Востоке более подходяще, чем название супруги, — к своему господину простирается до крайности, хотя она обнаруживается сообразно различным характерам.

Зайде ревнива, как европейка, никогда не могла привыкнуть к разделению любви, она ненавидит двух своих подруг и сделала бы их несчастными, если бы любовь или, правильнее, правосудие имама не оберегало их.

Что касается Шуанеты, то ее любовь и есть истинная любовь и доходит до беспредельной преданности: когда Шамиль входит, ее глаза воспламеняются; когда он говорит, ее сердце кажется повисшим на его устах; когда она произносит его имя, ее лицо сияет.

Шамиль старше Аминеты лет на тридцать пять, и эта значительная возрастная разница между ними заставила Шамиля любить Аминету не как жену, а как свою дочь: в основном, к ней из-за ее молодости и красоты ревновала Зайде, беспрестанно угрожавшая ей заставить имама развестись с ней из-за бесплодия. Аминета смеялась над этой угрозой, но тем не менее она исполнилась; строгий имам, хотя крайне было больно его сердцу, тревожился, чтобы его любовь к бесплодной женщине не была сочтена за распутство, и несколько месяцев тому назад удалил ее от себя.

Шамиль в точности следовал правилу Магомета, который повелевает всякому доброму мусульманину посещать свою жену по крайней мере раз в неделю. Этот визит обычно происходит вечером. Шамиль дает знать Зайде или Шуанете либо Аминете, что придет в такой-то вечер. Людовик XIV, менее нескромный, довольствовался тем, что втыкал булавку в бархатную, шитую золотом подушечку, которую клали для этого на ночном столике дамы. Следующие за визитом день и ночь Шамиль проводит в молитвах.

Аминета, взятая пяти лет, как мы уже сказали, воспитывалась с детьми Шамиля; разлучившись на восьмом году с Джемал-Эдди-ном, с которым она была в большой дружбе, она подружилась со своим ровесником Хаджи-Магометом. Хаджи-Магомет женился два года тому назад на прелестной девушке, которую он обожает: это дочь Даниэль-бека — племянника его мы встретим в Нухе.

Благородное происхождение заметно в манерах, в походке и даже голосе Карнауты; она любит роскошь, и это вызывает большие упреки со стороны Шамиля, который, то смеясь, то сердясь каждый раз, как только она приходит к нему, бросает в огонь некоторые из ее нарядов.

Когда Хаджи-Магомет приезжает в Веден он живет и спит в комнате отца, а Карнаута переходит к Зайде или к Шуанете; все это время Шамиль не посещает своих жен, не видится со своей и Хаджи-Магомет; это взаимно принимаемая жертва отеческой стыдливости и сыновьего почтения.

Хаджи-Магомет слывет за самого красивого и искусного наездника на всем Кавказе. Может быть, не уступает даже и Шамилю, слава которого в этом отношении неоспорима. Уверяют, что ничего не может быть красивее (я уже упоминал об этом), чем Шамиль, когда он отправляется в поход.

Аул окружен тремя оградами; каждая из них образует оборонительную линию, имеющую только одни ворота, через которые невозможно проехать всаднику с поднятой головой. Шамиль проезжает через эти ограды галопом, мгновенно наклоняясь перед каждыми воротами, далее он тотчас же выпрямляется, чтобы нагибаться при новом препятствии, и наоборот. Таким образом в одну минуту он оказывается вне Ведена.

Во время приезда Хаджи-Магомета в гости к отцу, для оказания ему чести, созываются все всадники Ведена. Обычно сбор происходит на ближайшей к аулу поляне. Там все упражнения, какие только могла изобрести восточная фантазия, упражнения красивые, ловкие и трудные, исполняются черкесскими, чеченскими и лезгинскими всадниками с таким искусством и ловкостью, что привели бы в изумление и возбудили бы зависть самых искусных наездников наших цирков. Эти праздники продолжаются 2–3 дня; лучшее ружье, дорогая лошадь или богатое седло являются призами для отличившихся в трудных походах. Все призы доставались бы Хаджи-Магомету, если бы он по своей щедрости не предоставлял их сотоварищам, которых он, однако, превосходит. Несмотря на недостаток денег и редкость боевых припасов порох и пули истребляются на этих праздниках в большом количестве. Впрочем, с некоторого времени Шамиль устроил в горах пороховой завод[198].

Когда одна из девушек, принадлежавших к свите жен Шамиля, выходит замуж, это празднуют не только в гареме, но и в ауле. Вся домашняя женская прислуга получает при этом серьги, коралловые четки или браслеты и полностью платье.

Что касается свадебных церемоний, то вот что рассказал нам бывший пленник, находившийся на одном из таких праздников.

На невесту надевают новые шальвары, рубашку, покрывало и красные сафьяновые сапожки на высоких каблуках. Потом начинается угощение. Невеста не принимает в нем участия, а спрятавшись, сидит за толстым ковром. Она, как и жених, постится три дня.

Угощенье происходит на ковре, раскинутом на полу и заключается в шашлыке — других мясных блюд не бывает, — в плове с кишмишом, меде, лепешках, шербете и чистой воде. Хлеб пшеничный, который часто замешивают на молоке.

Мы уже говорили, что такое шашлык и как приготовляется это блюдо — самое лучшее, какое я только нашел во время моего путешествия и которое заслуживает того, чтобы быть присоединенным к числу блюд, уже известных во Франции. Шашлык будет драгоценным нововведением для охотников.

Вернемся к татарской свадьбе. Кушанье берут и едят пальцами — с выкрашенными хной ногтями. Обычай этот существует как в северных, так и в горных азиатских странах. Впрочем многие женщины с невероятной ловкостью едят рис маленькими палочками наподобие китайских.

Угощение начинается в шесть часов вечера. В десять часов подруги невесты принимают подарки жениха состоящие из кувшина, с которым ходят за водой, медной чашки для черпания воды, шерстяного ковра, заменяющего матрац, из чана для воды, маленького красного сундука горской работы с примитивным изображением цветов; если же этот сундук привезен с макарьевской ярмарки[199], то он бывает из лакированного листа железа, желтого или белого цвета, с жестяными обручами, похожими на серебряные.

Обычно к этому еще добавляют покрывало, зеркало, две или три фаянсовые чашки, фуляр, разные виды шелка для шитья и вышивания. Невеста садится на коня, женщины с фонарями освещают процессию и провожают ее в новое жилище; на пороге ее принимает муж.

Невеста оставляет родительский дом только когда получит приданое, составляющее ее полную собственность. Это приданое, если невеста — девушка, состоит из двадцати пяти рублей; если вдова после первого брака, — из двадцати; а если после второго брака, то из шести рублей. Разумеется, в этом случае нет ничего строго окончательного, и цена зависит от богатства и красоты невесты.

Когда речь идет о вдове, то о приданом обычно торгуются.

Шамиль обожает детей, и во все время пребывания у него в плену княгинь Чавчавадзе и Орбелиани он каждое утро собирал маленьких князей и княжон, целый час забавлялся с ними и никогда не отпускал их от себя без каких-нибудь подарков. В свою очередь дети тоже привыкли к Шамилю и плакали, прощаясь с ним.

О Джемал-Эддине наш офицер не мог сообщить никаких сведений. Джемал-Эддин был в то время пленником русских и потому офицер не видел его. Что же касается нас, то мы, будьте уверены, увидим его, когда станем рассказывать о похищении и пленении грузинских княгинь.

Глава XXIX
Дорога из Шемахи в Нуху

Как было условлено накануне, ровно в полдень мы откланялись нашему почтенному коменданту и его семейству. Он снабдил нас конвоем из двадцати человек под командой храбрейшего из его есаулов — Нурмат-Мата. Нурмат-Мат должен был сопровождать нас до Нухи. Лезгины уже начали тревожить мирных обитателей. Рассказывали о похищении скота, об уводе в горы жителей равнин. Нурмат-Мат отвечал за нас головой.

Наше отправление из Шемахи, предшествуемое двумя охотниками с соколами в руках, некоторым образом напоминало обычаи средних веков, которые доставили бы большое удовольствие еще сохранившимся во Франции приверженцам исторической школы 1830 года.

От Шемахи до Оксуса — новой Шумахи — дорога немного походит на шоссе, и потому нельзя сказать, чтобы она была слишком дурна: по обеим сторонам дороги изредка появляется «держи-дерево», т. е. те знаменитые колючие кусты, которым противостоят лишь одни лезгинские сукна.

По дороге из Баку мы не встречали ни одного дерева. На шемахинской же дороге снова показались деревья — даже с листьями. Воздух был теплый, небо чистое, и горизонт прекрасно голубого цвета. За полтора часа мы проехали двадцать верст, которые отделяли нас от условленного места охоты.

Мы узнали его издали. Два татарина ожидали с двумя охотничьими лошадьми и тремя собаками.

Мы слезли с коней, но так как вдоль всей дороги шмыгали по разным направлениям зайцы, то я через кустарники в сопровождении моего татарина пустился пешком их преследовать. Муане присоединился ко мне. Не успели сделать и ста шагов, как мы вдвоем убили по зайцу. Кроме того, я поднял стаю фазанов и следил за ее полетом.

Потом я сел на коня и подозвал к себе людей с соколами и собаками. Я указал им место, где сели фазаны. Мы пустили собак, и сами двинулись вперед. Скоро мы очутились посреди летавших вокруг нас фазанов. Были спущены два сокола.

Не прошел я и двести шагов, как фазан, за которым я наблюдал, очутился в когтях моего сокола. Я успел вырвать у него фазана еще живого. Этот великолепный самец был только слегка ранен в голову. Сокольник вытащил из кожаного мешка кусочек сырого мяса и дал его своему соколу в награду. Хотя бедная птица была ограблена, но тем не менее казалась совершенно довольной и готова была снова начать охоту на тех же условиях.

Муане также был счастлив и возвращался с самцом еще живым, но пострадавшим больше моего. Ему сразу же свернули шею и бросили в ящик экипажа с двумя убитыми зайцами. Потом, взобравшись на самое высокое место, господствующее над всей равниной, мы остановились там, как две конные статуи, а сокольников послали на поиски. Они поскакали через кустарник с соколами и сворой собак.

Вот взлетел фазан. Сокольник бросил на него свою птицу, но фазан ускользнул. Поднялся другой фазан; второй сокол устремился на него. Фазан летел прямо на нас, как вдруг сокол, которому оставалось сделать крыльями несколько взмахов, чтобы настигнуть добычу, быстро спустился в кустарник, словно ружейный выстрел переломил ему оба крыла.

Я поднял глаза, чтобы отыскать причину этого внезапного падения. Большой орел парил в ста метрах над моей головой. Сокол заметил его и, без сомнения, считая себя несостоятельным перед столь могущественным соперником, поспешил скрыться в кустах. Орел спокойно продолжал свой путь.

Я побежал туда, где упал сокол, и с трудом отыскал его; он спрятался в траве и весь дрожал. Я с трудом вытащил его, но лапы его так сжались, что он не мог держаться на ногах и с ужасом озирался во все стороны. Орел был уже далеко. Сокольник взял его с моей руки и успокоил, но только через полчаса он решился снова преследовать внезапно оставленного им фазана.

Несмотря на это неожиданное приключение, которое в нравственном отношении было даже приятно, в течение двух часов мы поймали трех фазанов.

Нам еще оставалось проехать тридцать верст до Турманчая, где мы намеревались заночевать. Правда, нам еще предстоял подъем на большую гору и спуск с нее. Это следовало успеть сделать днем; поэтому мы прервали охоту, дали несколько рублей сокольничим и простились с ними, унося с собой дневную добычу, обеспечившую нас пищей на остальную часть дороги.

Нам дали новый конвой, но Нурмат-Мат остался с нами. Приняв команду над двадцатью казаками, он двух из них послал вперед, двух оставил позади, а с остальными скакал возле нашего тарантаса. Такого рода предосторожности принимаются всегда, так как дорога не совсем безопасна.

Мы осмотрели наш арсенал, который уменьшился карабином, подаренным Багратиону, и револьвером, отданным князю Хасару Уцмиеву, заряды дробью заменены были пулями, и мы отправились в дорогу. У подъема тарантас замедлил ход. Мы воспользовались этим, чтобы снова переменить заряды, и пустились пешком в сопровождении двух казаков по обеим сторонам дороги. Один фазан и один турач тут же сделались нашей жертвой.

Неожиданный выстрел, раздавшийся с одного неприступного места, и пуля, просвистевшая мимо нас, были сигналом необходимости возвратиться в тарантас и быть бдительнее.

Продолжения этого приключения не было, и мы после часового подъема на гору достигли вершины.

Гора поднималась отвесно; дорога, подобно огромной змее, как бывает в некоторых местах горы Сени, извивалась по крутому скату. Дорога была опасная, хотя и достаточно широкая, чтобы два экипажа могли разъехаться; горизонт был великолепный и занимал нас более чем сама дорога.

Мы спускались между двух кавказских хребтов: правый хребет с лесистым основанием, обнаженным и сухим центром и снежной вершиной; левый более низкий, с лазуревым основанием и золотой вершиной; между обоими хребтами раскинулась обширная долина или более точно — равнина.

Вид был великолепный.

Глядя вниз и измеряя расстояние, отделявшее нас от этой равнины, при каждом повороте дороги, я не мог не почувствовать дрожи, пробегавшей по всем моим жилам.

Что же касается нашего ямщика, то, казалось, в его теле сидел черт; в самом начале спуска он возбуждаемый еще слышанным нашим выстрелом, пустился вниз рысью, так что казаки из арьергарда пропали из виду, сопровождавшие нас остались позади, а авангард был настигнут нами и даже обогнан. Напрасно мы кричали ему, чтобы он придерживал лошадей, — он даже не отвечал нам а напротив удвоил удары, чтобы заставить их ехать тем же шагом, и даже скорее, если можно. Он, как Нерон управлял своей колесницей, держась середины дороги с математической точностью и, что всего утешительнее, если бы он имел несчастье убить нас одним разом, то, судя по его седалищу, неминуемо должен был бы прикончить себя не менее десятка раз.

Этот бешеный спуск, на который мы употребили бы два часа, был совершен за полчаса. Наконец мы очутились почти наравне с основанием равнины, имея под собой вместо змеистых извилин длинную прямую линию, оканчивавшуюся у первых домов Аксуса.

Вдруг, в ту минуту, когда мы решили, что опасность миновала, ямщик закричал Калино, сидевшему рядом с ним на козлах:

— Возьмите вожжи и правьте: сил нет, мочи нет!

Мы не понимали, что хотел сказать ямщик, но видели, что лицо его приняло самое тревожное выражение.

Лошади, вместо того, чтобы идти под тупым углом по прямой линии, продолжали свой бег прямо по направлению к оврагу, склон которого казался совершенно вертикальным.

Калино выхватил вожжи из рук ямщика, но уже было поздно. Все это случилось быстро, можно даже сказать молниеносно.

Ямщику досталось первому; он скользнул или, лучше сказать, провалился и исчез между лошадьми. Калино, напротив, был отброшен в сторону. Тарантас задел за скалу. Этот толчок выбросил Муане из экипажа, но нежно, даже деликатно — на мягкую траву, увлажненную ручейком. Мне же удалось ухватиться обеими руками за ветвь какого-то дерева, и потом я был вытащен из тарантаса, как вынимается клинок из ножен. Ветвь согнулась под моей тяжестью, я повис на фут от земли и наконец упал, когда Муане был уже на ногах.

Калино был выброшен на вспаханную землю, это не причинило ему большого вреда, но его озадачила одна вещь. На нем были мои часы, довольно ценное изделие Рудольфа, так как ему было поручено каждый раз извещать о ходе времени. Из щегольства он вместо того, чтобы прикрепить конец цепочки к пуговице жилета прицепил его к сюртуку. Во время воздушного пируэта гибкая ветвь, задев за цепочку, вырвала часы из кармана и забросила их черт-те куда. На пуговице осталась разорванная цепочка, часы же исчезли.

Двое других так легко не отделались: ямщик оставался под ногами лошадей. Голова и руки у него были окровавлены.

Он объяснил мне свое затруднительное положение.

— Сначала поможем ямщику, — сказал я ему — потом займемся часами.

Муане держал лошадей и распрягал их.

Лошади на Кавказе запрягаются не так, как везде: то, что у нас ремень, то — здесь веревка; то, что у нас пряжка, то — здесь узел.

Я вытащил кинжал и отрубил постромки.

В ту же минуту прибыли казаки. Они издали видели наши прыжки и, не ведая, каким упражнениям мы предавались, бросились на помощь. Мы были очень рады казакам, так как очень в них нуждались. Видя что вытащить человека из-под лошадей невозможно, попытались стащить лошадей с человека, и это удалось. Голова и руки у него были разбиты. Вода из родника и наши карманные платки послужили могучим бальзамом для этих ран, впрочем, не слишком опасных.

Пока я перевязывал раны ямщика, Калино искал часы. Окончив перевязку, я захотел узнать, какая муха укусила ямщика, что он допустил такую оплошность. Я довел свой допрос до того момента, когда он пустил лошадей вскачь и перестал отвечать нам. Он сознался, что голова у него закружилась, что инстинктивно он продолжал править лошадьми, направляя их по середине дороги, или лучше сказать, лошади сами направлялись. Провидению было угодно, чтобы все шло хорошо до подножья горы; но тут он почувствовал, что сила и твердость вдруг изменили ему; вот тогда-то он закричал: «Калино, возьмите вожжи, мочи нет!»

Объяснение удовлетворяло меня, и нам не оставалось ничего боле, как благодарить бога за свершение чуда. Бог удовольствовался одним этим чудом, которого, впрочем, было достаточно. К великому отчаянию Калино, отыскать часы он не дал нам возможности.

С помощью всех наших казаков тарантас был опять приведен в нормальное положение: он удивительно стойко выдержал катастрофу и готов был совершить второй скачок вдвое выше прежнего. Запрягли лошадей и вытащили тарантас на середину дороги. Мы сели в экипаж, ямщик и Калино снова расположились на козлах, но так, чтобы правил Калино, и мы пустились дальше.

Четверть часа спустя мы были на Аксусе — в новой Шемахе.

Аксус, населенный некогда сорока тысячью жителями, ныне, имеет едва три-четыре тысячи жителей.

Здесь мы только переменили лошадей.

В восемь часов вечера мы прибыли на станцию Турманчай, где в комнате смотрителя я заметил одеяло, на котором была вышита картина Конье, изображающая «Ревекку, похищаемую рыцарем Буа-Гильбером из ордена тамплиеров».

Отсюда мы выехали в семь часов. Чем дальше мы подвигались, тем чаще становилась растительность. Восхитительное солнце обдавало нас нежаркими своими лучами; мы ехали по одной из самых живописнейших дорог, в прекрасный летний день. И это было в ноябре.

В одиннадцать часов мы прибыли на почтовую станцию. Что нам оставалось делать? Ночевать ли и на другой день проехать через Нуху, не останавливаясь? Или ночевать в Нухе и пробыть там день у князя Тарханова.

Я настоял, чтобы ночевать в Нухе и выехать на другой день независимо от того, удастся ли видеть князя Тарханова или нет.

Я велел ямщикам продолжать путь, несмотря на поздний час. Тарантас двинулся быстро, и через четверть часа, после нескольких переправ через реки и ручьи, замечая с обеих сторон мелькающие деревья, дома, мельницы, фабрики, мы очутились между двойным забором и остановились перед строением с угрюмыми окнами и запертой дверью. Это не обещало нам щедрого гостеприимства.

Глава XXX
Казенный дом

Наш ямщик отправился в большой дом, расположенный напротив особняка, который, как он говорил, предназначен для нашего приема, чтобы дать знать о нашем приезде и потребовать ключи.

Я не велел называть мое имя, чтобы не потревожить князя в такой поздний час.

Ямщик возвратился с княжеским нукером, который не спал и был одет, как исправный часовой. На нем был полный костюм с шашкой, кинжалом и пистолетом. Увидя наши ружья, он спросил, заряжены ли они и чем; мы отвечали, что два ружья заряжены крупной дробью, а три — пулями. Этот ответ доставил ему нескрываемое удовольствие.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, повторяя несколько раз.

Я поклонился в знак согласия, не имея никакой причины противоречить этому доброму человеку, который в ту самую минуту, как мой желудок доложил о себе, спросил меня, не нуждаемся ли мы в чем-нибудь.

Три голоса разом ответили утвердительно.

Нукер вышел, чтобы принести поужинать — мы же тем временем занялись осмотром нашего нового жилища.

Оно состояло из пяти или шести комнат; но не было мебели, кроме трех досок на каких-то двух подставках. Зато оно имело архитектурное украшение, о существовании которого в свое время сообщил мне г-н Дондуков-Корсаков, рассказав историю доктора, по возвращении из госпиталя наносившего визиты нишам и бравшего из каждой по стакану пуншу. К несчастью, на этот раз ни одна из ниш не была снабжена этим атрибутом.

За неимением стульев мы сели на постель и стали ждать.

Слуга, или точнее нукер (между этими названиями есть большая разница) вошел с блюдами копченой рыбы и мяса, с вином и водкой. Дрожа от стужи, мы начали есть. Тем временем в печку подкладывались дрова, которые, однако, отказывались гореть, потому что были наколоты в тот же день. Но и это препятствие, как и всякое другое, было преодолено.

Неизбежный самовар также кипел и со своей стороны помогал согревать дом.

Словом, эти пустые и безжизненные комнаты постепенно одушевлялись и населялись.

Чай — это горячая жидкость, которую безжалостно глотают в России, — чай, которому, кажется, суждено вводить свою теплоту в окоченелые члены северных народов, придя с востока через пустыни только с этой целью, явно содействовал нашему физическому и нравственному оживлению, и мы то и дело начали произносить: «А! а! э! э!» и тому подобные восклицания, служащие внешним доказательством того, что человек начинает входить в спокойное и радостное расположение духа, оканчивающееся следующей фразой, произнесенной довольным тоном:

— Ах, как хорошо!

Все шло как нельзя лучше; разойдясь по комнатам, мы нашли войлоки на постелях и свечи в нишах, между тем как из печей разливалась приятная и нежная теплота по всему дому. Теперь мы вспомнили, что, едучи в темноте, заметили дома с огромными садами, обсаженные великолепными деревьями улицы, воды, текущие в разных направлениях с приятным шумом, свойственным природным каскадам.

— А ведь Нуха, должно быть, хорошая сторонка? — дерзнул я сказать.

— Да, летом, — отвечал Муане.

Я привык к его ответам. Это было проявление его зябкого характера, — чтобы лучше выразить свою мысль я хочу применить этот эпитет, чисто физический, к предмету чисто нравственному — зябкий характер Муане на все мои похвалы пройденным нами местностям отзывался возражением. Правда, он говорил как пейзажист, и в этой постоянной жалобе, выражаемой им со времени приезда его в Петербург и притом извинительной, — если только она имела нужду в извинении, вследствие трех или четырех приступов лихорадки, — слышалось столько же сожаления, относящегося к недостатку зелени сколько беспокойства, причиняемого ему холодом.

В отношении нас была проявлена максимальная забота, какую только может оказать гостеприимство при посещении, столь неожиданном и позднем, как наш визит.

Нукер вошел в нашу комнату и спросил, довольны ли мы своим положением.

— Совершенно довольны, — отвечал я, — мы здесь как во дворце Махмуд-бека.

— Недостает только баядерки, — ухмыльнулся Муане.

Нукер просил объяснить слова француза. Калино повторил ему их по-русски.

— Сейчас, — отвечал нукер и вышел.

Мы не обратили внимания на этот лаконизм, который на русском языке и преимущественно на Кавказе сделался эхом всякого вопроса.

После ухода нукера мы стали готовиться ко сну: Муане и Калино заняли большую комнату, а я самую маленькую. Луна только что начинала подниматься, и лучи ее глянули в мои окна. Вокруг всего дома был большой балкон, и я вышел, чтобы полюбоваться пейзажем. К моему великому удовольствию, первый поразивший меня предмет был часовой, прохаживавшийся под нашими окнами. Он не мог быть поставлен для охраны наших вещей, потому что все они были внесены в дом, — ни для оказания почести моему чину, ибо в Нухе еще никто не видал моей подорожной, в которой, как изволите помнить, значится мое генеральское звание.

Неужели я был арестован и уже нахожусь в плену, не зная даже за что?

Это предположение было менее вероятно, нежели все прочие. Так как это было единственное беспокойство, да и оно не было вероятным, то я вошел в комнату, лег и, погасив свечу, заснул крепким сном. Я спал минут десять или, может быть, с четверть часа, как вдруг моя дверь растворилась; шум, как бы он легок ни был, тотчас разбудил меня. Я посмотрел в ту сторону, откуда доносился шум, и увидел нукера со свечой в руке и с женщиной под большим татарским покрывалом, глаза которой блистали как два черных алмаза.

— Баядерка! — произнес нукер.

Сначала я решительно не понял, в чем дело.

— Баядерка, — повторил он, — баядерка!

Тут только я вспомнил шутку Муане и лаконичный ответ нукера. Он принял ее за серьезное требование и привел к нам скорее, чем обещало знаменитое «сейчас», единственный предмет, которого нам недоставало, чтобы вообразить себя во дворце Махмуд-бека или в мусульманском раю.

Я не требовал баядерки, значит, не имел никакого права на нее. Я поблагодарил нукера и изо всех сил закричал:

— Кто желает баядерку?

— Я! — отозвался Калино.

— Отворите дверь и бросайтесь в объятья.

Дверь напротив растворилась, а моя затворилась. Я снова повернулся к стене и заснул.

В первом часу ночи я был разбужен криком петуха. Не было б ничего удивительного если бы пение раздалось у самых моих ушей; тогда я мог бы подумать, что петух сидел в нише, к которой прислонялось изголовье моей постели. Или нукер, возымевший идею впустить баядерку в мою комнату, не забыл выпустить из нее петуха, который, видя пустое жилище, водворился в нем, и я уже думал, каким бы образом мне выжить беспокойного соседа; но сколько можно было разглядеть при свете луны, комната была совершенно пуста. Если бы в моей комнате были шкафы вместо ниш, я подумал бы, что тот или другой из моих товарищей возложили на меня поручение запереть петуха в один из шкафов; но и тут предположение было еще невероятнее моего воображаемого ареста.

В эту минуту вновь послышалось пение и повторилось несколько раз все дальше и дальше, пока наконец пропало где-то вдали. Крик был снаружи, но очень близко от моего окна. Не часовой ли выражал таким образом точность, с которой он выполнял обязанность стража? И эти отзывные не были ли ответом сотоварищей его, которые, как дети природы, признавая петуха символом бдительности, выражали свою бдительность петушьим пением? Каждое из предположений казалось мне все менее вероятным.

Я погрузился в грезы. Есть некоторые минуты, некое душевное состояние, когда ничего не представляется в истинном свете; я был в подобном расположении духа. В одну из таких минут я решился вникнуть в вопрос поглубже и, соскочив с постели, в платье, — сон в полном костюме имеет по крайней мере ту выгоду, что не отнимает у движений самопроизвольности, — вышел на балкон.

Часовой, завернувшись в бурку и нахлобучив папаху до подбородка, прислонился к дереву и, казалось, вовсе не был расположен подражать пению петуха. К тому же, это пение послышалось под самым моим изголовьем. Я поднял глаза на дерево, возвышавшееся над домом, и тут сразу же раскрылась вся тайна.

Певец — превосходный бас, спал или, лучше сказать, бодрствовал, усевшись на дерево со всем своим гаремом. Курятники не были еще изобретены в Нухе. Каждый петух выбирает себе одно из деревьев, окружающих дома, располагается там со своими курицами на ночь и спускается оттуда только утром. Уж не читали ли они басню Лафонтена «Лиса и виноград» и поэтому заняли место винограда, чтобы самим стать зелеными?

Нухинские жители привыкли к этому пению, которое разбудило меня, точно так же, как жители предместья Сен-Дени и улицы Сен-Мартен привыкли к шуму экипажей и нисколько на них не реагируют.

Я снова лег, решив подражать последним. Не знаю, приписать ли это моей решительности, но я уже больше не слыхал пения петуха, или, по крайней мере, пение его слышалось мне лишь во сне.

Уже было светло, когда я открыл глаза и от удивления мгновенно поднялся на ноги — поблизости было много воды. Начиная от Москвы, спальные комнаты питают большую антипатию к этой жидкости. Отсутствие воды и борьба, которую я каждый день вынужден был начинать, продолжать и вести до конца, чтобы добыть воды от Москвы до Поти, за исключением нескольких домов, составляли мою главную заботу и приводили меня в большое утомление и постоянное отчаяние. Я несколько раз возвращусь еще к этому предмету, ибо всячески стараюсь предостеречь моих читателей на случай, если придет им охота совершить путешествие, подобное моему, относительно некоторых потребностей нашей цивилизации, совершенно неизвестных в России, за исключением разве больших городов.

В Испании у меня был испанский словарь. Я отыскал в нем слово вертел, который тщетно искал и не нашел на кухнях. Правда, на кухнях я искал вещь, а не слово. У меня не было русского словаря. Но я приглашаю тех, которые имеют счастье владеть им, чтобы они поискали в нем слово лоханка.

Если они даже найдут его, то все-таки это не помешает им в случае путешествия обогатить свою дорожную шкатулку одной лоханкой. Впрочем, я нашел одну у князя Тюменя; лоханка и кувшин были серебряные. Их вытащили из погребца, в котором они были заперты, и поставили со всей тщательностью на мой стол; не было в кувшине только воды.

Вечером, ложась спать, я потребовал ее, но слуги будто не поняли меня. На другой день утром я уже настоятельно потребовал, и один калмык, взяв кувшин, отправился на Волгу за водой. Минут через десять он принес полный кувшин воды, но я употреблял его со всевозможной экономией, чтобы не утруждать этого доброго человека идти еще два или три раза за водой в четыреста или триста шагах от дома.

Да будет вам известно, что в России, за исключением Санкт-Петербурга и Москвы, вода существует только в реках, а некоторые из них, как, например, Кума, пользуются этой привилегией лишь когда тает снег, что, впрочем, не мешает им значиться на картах в звании настоящих рек. И примите еще к сведению, что я говорю почти то же самое и о знаменитой Волге, текущей на пространстве в три тысячи шестьсот верст, имеющей от трех до четырех-пяти верст в ширину и семь — в устье: эта река обманчива, надо измерять ее глубину каждую минуту, нельзя плавать по ней ночью из опасения стать на мель, ни через одно из этих семидесяти двух устьев не могут проходить суда в шестьсот тонн из Астрахани в Каспийское море.

Некоторые русские реки можно сравнить с русской цивилизацией: они широки, но не глубоки. Кто-то сказал, что Турецкая империя есть только фасад. Россия есть только наружность.

Может быть, русские, путая страну с жителями, скажут, что с моей стороны очень неблагодарно так отзываться о стране, которая столь радушно приняла меня. Я отвечу на это, что приняли меня хорошо люди, а не государство. Я обязан русским, а не России.

Необходимо также видеть ра